Валентина Лелина - Мой Петербург
Тряпичные дворы существовали в домах, где квартировали маклаки-тряпичники. В отличие от тех, кто рылся в мусорных ямах, эти были более зажиточные, ходили по дворам, скупая у обывателей разные кухонные отбросы: кости, бутылки, жестяные коробки, тряпьё. В тряпичном дворе тряпьё хранилось в сараях. Тут же лежали груды костей и кучи ломанного железа — подковы, гвозди…
Во всех углах Тряпичного двора Вяземского дома были горы грязных тряпок, лохмотьев, бумажек, подошв и тысячи подобных предметов, которые по всему городу выбрасывались обывателями за ненужностью в ямы задних дворов. В одном месте поперёк двора на веревках сушились ряды пёстрых тряпиц для продажи на толкучем рынке, где по воскресеньям устраивался так называемый «развал» и со всего Петербурга собирались тряпичники и татары-старьёвщики.
Всеволод Крестовский, описывая Вяземскую лавру, замечал, что «переходить тряпичный двор оказывалось весьма затруднительно: в течение более чем двадцати лет он ни разу не чистился, ни разу не подметался. Летом он являлся какой-то зловонной трясиной, куда по щиколотку уходила нога; зимою же образовывалась сплошная ледяная гора бурого цвета. Чуть только начнется оттепель, как со всех концов и углов гнилого, пробрюзгшего дома начинала стекаться сюда мутная, грязная вода, которая под утро при новом морозце подбавляла новый ледяной слой к прежней бурой коре, и вот к весне изо всего этого образовывалось такое болото, по которому впору ходить было только в охотничьих сапожищах. И этот двор, вместе с его грудами тряпья, между прочим, служил местом ночлега для разных бездомников, особенно для „бродячих“ женщин».
Когда в 1869 году при однодневной переписи дома Вяземских стало ясно, что многочисленные его приюты являются источниками эпидемий, возникла необходимость устройства ночлежных домов, сколько-нибудь отвечающих санитарным нормам. Тогда же полиция настояла, чтобы тряпичники из Вяземского дома выехали за город. После этого была сделана очистка самого двора.
В 1883 году в столице образовалось филантропическое общество ночлежных домов с целью дать нуждающимся временное убежище за умеренную плату.
Нищенство было запрещено в Петербурге. Но, маскируясь, оно существовало всю историю города. В какие-то периоды усиливалось и становилось явлением обычным. Дряхлые старики, дети, женщины с грудными младенцами, уличные музыканты… Особенно много их становилось зимой, преимущественно накануне рождественских праздников. Сотни бедняков скитались по городу, не зная, где они будут ночевать вечером.
В обязанности городовых входило приводить таких людей в «Комитет для разбора и призрения нищих». Зимой комитет заседал два раза в неделю: по четвергам и понедельникам. В приёмной комнате вывешивался бюллетень о количестве прибывших за этот день нищих. Была книга для записи пожертвований в пользу нищих. Комитет мог выделить пособие нищему-старику. Детей определяли в разные благотворительные заведения и в ремесленные училища учениками. Дряхлых и больных — в богадельни и больницы, здоровых — на фабрики и заводы, праздношатающихся и бродяг — к мировым судьям, которые чаще всего за бродяжничество приговаривали их к тюремному заключению.
Пока решалась участь приведённых нищих, последние жили на иждивении Комитета. Иногда в Комитет приходили справляться, не забрали ли родственника. Случалось, что милостыню просили нищие «из благородных». Опуститься за эту черту было нетрудно — случай, несчастье, пристрастие к выпивке. Нищих из дворян помешали в комитете в так называемую дворянскую половину, с матрасами и подушками для спанья.
Бахтиаров относит к нищим и уличных музыкантов, «которые выпрашивали милостыню под предлогом художественного дилетантизма». В Петербурге шаталось множество бродячих музыкантов. Они съезжались сюда из Италии, Чехии, Германии. Собирались целыми артелями. Например, чешские арфисты приезжали в Петербург на летние заработки. Многие из них бродили по дачам в окрестностях столицы. Среди бродячих музыкантов особо выделялись шарманщики — немцы, итальянцы и свои, русские.
Писатель Дмитрий Григорович в очерке «Петербургские шарманщики» подробно описывает этот тяжелый промысел. «Шарманщик, — пишет он, — спускаясь из-под кровли пятиэтажного дома или подымаясь из своего подвала, редко бывает уверен, соберёт ли он столько денег, чтобы в конце месяца заплатить за квартиру, — большею частью угол, нанимаемый им у какой-нибудь торговки картофелем, которая за неисправный платеж будет вправе прогнать его со двора.
…Какая бы на улице ни стояла погода, знойный жар, дождь, трескучий мороз, вы его увидите в том же костюме, с тою же шарманкою на спине, — и всё для того, чтобы получить медный грош, а иногда и „надлежащее распекание“ от дворника. Он уже давно привык к такой жизни. Вникнув хорошенько в моральную сторону этого человека, находишь, что под грубою его оболочкою скрывается очень часто доброе начало — совесть. Он мог бы, как другие бедняки, просить подаяние; что останавливает его? К чему таскает он целый день на спине шарманку, лишает себя свободы, убивает целые месяцы на дрессировку собачонок или изощряет своё терпение, чтобы выучить обезьяну делать разные штуки? Что же вынуждает его на такие подвиги, если не чувство, говорящее ему, что добывать хлеб подаянием или плутовством бесчестно?..
И вот, если случалось вам идти когда-нибудь осенью поздно вечером по отдаленным петербургским улицам, где высокие стены домов кажутся ещё чернее неба, и огоньки в окнах блестят, как движущиеся звездочки; дождь с однообразным шумом падает на кровли и мостовую, холодный ветер дует с силою и, забиваясь в ворота, стонет жалобно, когда постепенно одна за другою приходят на ум давно забытые горести и невыразимая тоска овладевает всем существом вашим, как вдруг посреди безмолвия и тишины раздается шарманка. Звуки „Лучинушки“ касаются слуха вашего, и фигура шарманщика быстро проходит мимо. Вы как будто ожили, сердце сильно забилось. Но не скоро унылые звуки „Лучинушки“ перестанут носиться над вами; долго ещё станет мелькать жалкая фигура шарманщика, встретившаяся с вами в тёмном переулке поздно ночью, и вы невольно подумаете: может быть, в эту самую минуту продрогший от холода, усталый, томимый голодом, одинокий, вспоминал он родных, и невольно спросите вы: для чего занесён он Бог знает куда, на чужбину, где ни слова ласкового, ни улыбки приветливой, где, вставши утром, не знает он, чем окончится день, где ему холодно, тяжело…»
Эти размышления писателя середины XIX столетия, не правда ли, слишком созвучны сегодняшнему дню… Не так ли точно и мы останавливаемся, невольно замедляем шаги, когда простуженный голос саксофона напоминает что-то давнее и очень близкое?
Петербург, как-то вдруг оживившийся колокольным звоном и молитвенным пением в заброшенных было и молчавших храмах, торговыми лавочками, заполнившими затопленные прежде подвалы и пустующие первые этажи домов, новыми магазинами, кафе, галереями вернисажей, праздничными вывесками и рекламой вместе с тем обнажил прорехи очковтирательной, показушной политики системы управления коммунальным хозяйством.
Текут крыши, из сырых подвалов вылетают полчища комаров, подъезды пропитались зловонными запахами, не убираются дворы. Свалки стали чертой городского пейзажа, приметой времени.
Городская свалка — это целый мир. Можно часами разглядывать выброшенное городом, удивляться, недоумевать. Иногда хозяева какого-нибудь петербургского дома, указывая на венские стулья в кухне, заметят мимоходом, что принесли их со свалки. А вот старинная люстра. В разобранном виде, потускневшая, она была найдена на чердаке заброшенного дома. Начищенная теперь, вновь собранная, она могла бы составить гордость антиквара. А вот гравюра известного мастера. Её вытащили из груды мусора, как и профилированный дорогого дерева багет, старинный полифон, подсвечник… Знатоки и любители вырывают эти вещи из пасти помойки, они обретают вторую жизнь. Но сколько их тонет в обломках мусора! За каждой вещью — судьба. Вот осколки пластинок для патефона. Ещё можно разобрать названия популярных довоенных песен. Валяются россыпью открытки со словами поздравлений, тетради, конспекты, письма…
Над свалкой летают вороны, воробьи, чайки. Ходят люди, медленно ворошат палками клочья бумаг, иногда что-то вытаскивают из общей кучи.
Магазины, где принимают на комиссию старые вещи, тоже становятся паноптикумами. Рядом с обывательскими вульгарными вещами стоят изящные, дорогие изделия. Но свалка поглощает всё без остатка, смешивает с грязью, мнет, ломает.
Есть такое же ощущение свалки на стихийных толкучих рынках, что теперь появились во множестве по городу: на Сенной, на Владимирской, у станций метро…