Иосиф Опатошу - 1863
Усталая досада прорвалась из-за расстегнутых мундиров. Кто-то сел, кто-то встал:
— Он думает, что мы кто?
— Нас можно обижать?
— Поднимать руку на равного?
— Хватит молчать!
— Не кормят!
— Спать не дают!
— Пусть извинится перед нами!
— Кто пойдет со мной к генералу?
— А генерала он слушает?
— Нас послушает!
— Идемте!
Сабли зазвенели, началась суета. В суматохе никто не обращал внимания на Пустовойтовну, пока она не сказала добродушно:
— Что вы так кипятитесь, панове? Ну и что, что Чаховский нас не уважает? Солдат он хороший и обращает в бегство врага. Я из знатного рода, как и вы, и даже если бы он назвал меня «серой сукой», но при этом выигрывал сражения, я бы промолчала и не стала возмущаться.
— Пусть не распускает руки! — попытался кто-то возразить.
— Если дежурный спит на посту, его надо пристрелить! Каждый из вас об этом знает!
Речь Генрики остудила пыл. Офицеры стали укладываться на пол. Тут и там еще слышалась ругань. Однако вскоре комната погрузилась в сон.
Лангевича, наблюдавшего за этой сценой, нисколько не волновало происходящее, он злился, что в этой суете все забыли о нем. Никому и в голову не пришло обратиться к генералу, стоявшему в дверях. Никого не волнует, что он генерал, а завтра станет диктатором! Как будто это не его дело! Ну и что, что он бьет врага? Генрика бы никогда за него не вступилась! Она отрицает, но Лангевич уверен, что она неравнодушна к Чаховскому и все еще любит его…
Он опустился в глубокое кресло, положил голову на спинку и прислушался, как кровь стучит в висках.
Тихо вошла Генрика, посмотрела на сгорбленного генерала, который в кресле выглядел меньше ростом, и поняла, что он переживает из-за нее. Она погладила его коротко стриженные волосы. Этого было достаточно. Лангевич поднялся с кресла и усадил в него Генрику, готовый простить ей все прегрешения. Его нахмуренное лицо посветлело.
Генрика вела себя так, что было ясно: в комнате находятся не генерал с адъютантом — здесь сидит избалованная самовлюбленная дама, которая не слушает, что ей говорят, и смотрит на свой офицерский мундир, как будто впервые надела его.
— Что скажешь, Генрика? — Лангевич положил пальцы правой руки между двумя пуговицами мундира, нащупал кассу, висевшую на груди, и почувствовал себя увереннее. — Они все тут настаивают, чтобы я стал диктатором…
— Кто это все? Ты имеешь в виду шляхту из Вавеля? — перебила она. — Армия распадается, Езиоранский и его штаб поддерживают тебя из милости, и вдруг — диктатор! Над кем?
— Почему ты против? — Его голос дрожал.
— Ты же слышал, — она по-мужски закинула ногу на ногу, — я совсем не против. Но я хочу, чтобы ты добился диктатуры собственными руками, а не брал ее из рук шляхты, как подарок, делая себя предметом насмешек любого сукиного сына в штабе. Ведь это так просто! Диктатура валяется под ногами, просто нагнись и подними, и все заткнутся. Если ты, Мариан, получишь ее от шляхты, тебе этого никогда не простят! Ты не знаешь Езиоранского и, главное, этого интригана, пресловутого рябого Винницкого…
— А что говорит Чаховский? — спросил Лангевич, спохватился, что сказал лишнее, попробовал исправить ситуацию, но только ухудшил ее. — Он, конечно, против!
— Я с ним об этом не говорила.
— Не говорила?
— Чаховский — прирожденный солдат. Он не вмешивается в политику и злится, что мы сидим в Гоще, ничего не делаем, а враг тем временем подбирается все ближе.
— Ты все время об этом твердишь, я это уже слышал, а что говорит Чаховский?
Она пожала худыми плечами, будто стряхивая что-то неприятное, и продолжила:
— Сидят люди в Гоще и хотят делать историю. Но историю не делают, она получается сама по себе.
— Генрика, ты все еще любишь его?
— Кого?
— Чаховского.
Не ответив, она свернула папиросу из его табака и закурила. Она выглядела как пансионерка, переодевшаяся в военный мундир.
— Что ты молчишь, Генрика? — Он подошел к ней. — Говоришь, не надо принимать диктатуру?
— Нет.
— Тогда ее возьмет кто-то другой.
— Другого нет.
— А Мерославский?
— Ты в каждой тени видишь конкурента. Мерославскому никогда не простят поражения при Кшивосондзе.
— Так что ты посоветуешь, дорогая Генрика?
— Сначала надо победить врага!
— Мы этим и занимаемся!
— Сейчас, Мариан, бьют нас, и не забывай, что, когда ты станешь диктатором, враг не будет сидеть сложа руки. Он соберет против тебя армию побольше, чтобы разбить нашу кучку солдат, а ты уже подумал, каково быть диктатором без армии?
Лангевич стоял перед Генрикой, гладил ее мягкие стриженые волосы и удивлялся, почему в ее присутствии в нем появляется такая уверенность. Все узлы превращаются в петли и с легкостью развязываются.
От ее светлого пробора исходило свечение, которое видел только он, Лангевич, и верил, что всегда, когда это свечение появляется, опасность исчезает. Он наклонился над ней, и, когда Генрика ускользнула от него, Лангевич все еще стоял согнувшись, наслаждаясь светлым теплом, которое Генрика оставила в комнате.
Глава шестая
Диктатор
Лангевич проснулся в полдень. Как обычно, хмурый и печальный, он сам объехал позиции. Он забыл, что обещал вчера Генрике, и был уверен, что если сегодня он не примет диктатуру, то завтра диктатором станет Мерославский.
Лангевич ехал по лесу. Военная часть уже с рассвета маршировала по полю в долине. Кавалерия галопировала взад-вперед. Солдаты в коротких полушубках, в вытертых кафтанах, в уланских мундирах, в охотничьих шинелях пробегали мимо него. Монахи в белых рясах с четками в руках сновали среди солдат. Люди шли с косами, длинными саблями, крутились вокруг кузниц, где плавили пики, косы, железные пруты. Серое утро наполнялось искрами и веселой песней:
— Do broni, ludu, powstanmy wraz[67].
Холодное промозглое утро освежило Лангевича. Он почувствовал себя увереннее, уселся поудобнее в седле, будто с детства ездил верхом, и взглянул на армию, маршировавшую в долине. Его взгляд упал на палатки, костры, солдат, сходящихся в круг и перестраивавшихся в шеренги до самого дома ксендза. Все это было дело его рук. Это грело душу. Еще вчера он тайно пересек границу, питался хлебом с молоком, которые выпрашивал у крестьян в деревнях, и, если одно чудо с ним произошло, значит, чудеса будут продолжаться. Лангевич почувствовал себя лидером, который не останавливается перед сложностями, сметает все на своем пути, пусть даже на нем окажется Генрика, и верит, что завтра-послезавтра он будет стоять с огромной армией под Варшавой.
Лангевич пустил лошадь по лугу и проехал мимо конюшни, где солдаты разгружали телегу с мешками.
Офицер, шляхтич лет сорока, с пышными усами, закрывающими рот, стоял, прислонившись к двери конюшни, скрестив ноги, и курил трубку.
— Что вы разгружаете? — спросил Лангевич у солдат.
— Собрали немного овса для лошадей, — процедил офицер, не вынимая трубки изо рта.
— Кто послал вас собирать овес для лошадей? — спросил Лангевич строже.
— Никто меня не посылал, — небрежно ответил шляхтич, продолжая курить.
— Когда говоришь с генералом, убери трубку от морды! — почти крикнул Лангевич.
— Это у лошади морда, а не у шляхтича.
— Заткни рот!
— Нет уж!
— Молчи, я прикажу тебя арестовать!
— Эй, хлопцы, — крикнул шляхтич солдатам, — поехали! Раз обижают вашего офицера, больше мы здесь не задержимся!
Лангевич дрожал от волнения, но не успел он и глазом моргнуть, как солдаты со своим офицером были уже далеко в поле.
Лангевич растерялся. Перед ним стоял чужой лагерь. Никто не стремится освободить Польшу, все только рвутся к власти. Завтра все могут покинуть его — Езиоранский, Чаховский, и он останется диктатором лесов.
Он ехал между палатками, отпустив поводья, чтобы лошадь шла, куда хотела. Его хмурое лицо было печально.
Вержбицкий вылез на четвереньках из шалаша. Когда Лангевич подъехал, Вержбицкий, забыв, что его руки и ноги затекли от холода, встал по стойке «смирно». Его голубые глаза преданно смотрели на генерала, он был готов оказать ему любую услугу, даже если для этого придется пожертвовать собственной жизнью.
Лангевич проехал мимо, не заметив солдата; когда Мордхе выполз из шалаша, Вержбицкий дернулся, будто хотел побежать вслед за генералом, и вдруг обнял Мордхе.
— Какие из нас солдаты? Мы только глаза продрали, а наш генерал уже объезжает позиции!
После завтрака Лангевич выслал адъютантов из комнаты, поставил у двери пост из косиньеров[68], чтобы те не пропускали посторонних, и молча ждал, когда народ начнет собираться.