Марк Алданов - Чертов мост
Настенька не сердилась и ни о чем важном не думала: она соображала, что, собственно, произошло и почему и как ей нужно поступить. Подумав, она рассудила, что всего благоразумнее молчать, чуть улыбаясь, — это всегда хорошо.
Штааль смущенно закрыл глаза, желая обдумать нечто очень важное («для этого всегда надо закрывать глаза»). Конечно, в последние месяцы любовь к Настеньке составляла весь смысл его жизни. Однако, в сущности, он совращает женщину, близкую человеку, от которого он, кроме добра, ничего не видел… Штааль хотел чувствовать угрызения совести, но не чувствовал их. Напротив, он видел ясно, что до Баратаева ему нет решительно никакого дела. «Хуже было бы, если б я стал себя уверять в том, чего нет. Так я, по крайней мере, правдив с самим собою», — подумал он в свое оправдание. Этого оправдания ему, однако, показалось мало, и он тотчас бессознательным усилием стал искать другое. «Собственно, какие могут быть угрызения совести в наши дни, в пору всяких злодеев! И потом, в сущности, Баратаев не любит Настеньку. Он никого и ничего не любит, кроме своих мыслей. Настенька ему нужна в полночь, как в полдень ему нужны хлеб и мясо. Разве любят хлеб и мясо?..» При этой мысли у Штааля вспыхнула ненависть к Баратаеву. «Поделом ему, что он стал co-cu!..[68]» Очень хорошее это слово — cocu … У молодого человека возникли было сомнения, можно ли уже считать, что Баратаев действительно стал cocu. Сомнения эти он, слегка краснея, решил в положительном смысле — и опять в его душе поднялась радость. Он даже не понимал, как могла ему явиться мысль, будто он разлюбил эту женщину. Только в первую минуту ему могло так показаться.
Тут он заметил, что давно открыл глаза, несмотря на важность вопросов, которые его занимали, и смотрел он не на Настеньку (как следовало бы), а на небо. Небо было обыкновенное — хотя и итальянское, но такое же, как везде… «И все это неправда, будто в Италии какое-то особенное небо и прозрачный воздух. Такой же воздух, как летом в России… И в ландшафте натуры тоже нет ничего особенного. В Шклове, в имении Семена Гавриловича, натура будет, пожалуй, почище… О чем же я думал? Да, о Баратаеве, о моей вине перед ним…» Теперь он почти ясно чувствовал, что от сознания вины перед Баратаевым волна радости в нем не только не слабела, а, скорее, как будто даже росла… Штааль ужаснулся своей безнравственности, но и ужас этот, он чувствовал, был не совсем настоящий. Он стал искать такую мысленную позицию, с которой Баратаев был бы хуже его. Этой позиции он не находил и только подобрал с горечью одно смягчающее обстоятельство: «Собственно, нас и сравнивать нельзя: Баратаев — старик, а я ведь еще так молод», — подумал он, не замечая, что нашел здесь не смягчающее обстоятельство, а именно ту самую позицию, с которой он был во всех отношениях гораздо выше пятидесятилетнего Баратаева.
«Да, в сущности, если разобраться, какой Баратаев мне благодетель? — спросил себя Штааль. — Он взял меня с собой в чужие края — что ж с того? Я был в них и раньше. Он мне платит жалованье, да разве я без него голодал? Правда, он платит щедро, но…» — Штааль подумал, какое могло быть здесь но, и внезапно ему в первый раз в жизни пришло в голову, что все богатые люди — и богатые от рожденья, и только что разбогатевшие, первые даже больше, чем вторые, — немного презирают тех, кому платят деньги: и Баратаев, должно быть, его презирает — тщательно скрывает это, как человек хорошо воспитанный, а все-таки чуть-чуть презирает в одном из далеких чердаков души. От непривычки от этой мысли (к ней люди скоро привыкают) у Штааля кровь бросилась в голову и зубы плотно сжались: «Он мне платит деньги не даром, а за мой труд — не был бы я ему нужен, он не нанял бы… не пригласил бы меня», — резко сказал он кому-то, кто его оскорблял. «Да, да, — отвечал тот, — за то и презирает, что ты даешь труд, а он деньги». — «Но разве можно гордиться богатством?» — «Отчего же нельзя, если можно гордиться умом, красотою, знатной породою? Богатство не такое ли счастье, как все другое, чем гордятся люди? Люди всегда гордятся счастьем — и только им. Чем же другим?» — «Как чем? Благородной душою и поведением моральным», — с негодованием сказал Штааль, забывая недавние свои мысли и проникаясь духом сочинителя Карамзина. Но тот другой молодой человек, который в нем был и шутливо к нему относился, победоносно ответил: «Люди, гордящиеся благородной душою, самые противные из гордецов. А ты лучше сам стань Баратаевым, стань-ка вельможей».
— И стану, дай срок! — гневно сказал вслух Штааль, вздрагивая от неожиданности и быстро поднимаясь.
Со стороны траттории загремели барабаны. Настенька вскочила с легким криком испуга. Штааль прикрыл глаза от косых лучей солнца. Перед большой дорогой быстро строился взвод французских солдат. Люди взяли ружья на руку и повернули головы направо. Офицер, сверкнув шпагой, поспешным радостным взором оглянулся на окаменевший взвод. По Миланской дороге, дымя пылью, кавалерийский отряд несся карьером к траттории. С радостным биеньем сердца Штааль узнал пышную, красивую форму польских телохранителей главнокомандующего. Впереди на кровном коне скакал, приложив руку к треуголке, генерал в синем мундире. На худом каменном лице страшные глаза смотрели вперед, будто ничего по сторонам не замечая. Тяжелые люди пронеслись вдаль, не замедлив хода, и как зачарованный Штааль смотрел вслед генералу Бонапарту.
XII
Не получив ответа на стук, Штааль попробовал дверь и неслышно вошел в комнату. Баратаева не было.
«Ну да, книжный червь уже в библиотеке», — подумал с насмешкой Штааль, С тех пор как его отношения с Настенькой превратились в настоящую связь, он относился к Баратаеву совершенно иронически. Старик по-прежнему ничего не замечал.
Штааль зевнул (накануне заснул очень поздно) и уж хотел было идти разыскивать Настеньку, как вдруг заметил на столе большую тетрадь в черном атласном переплете. Любопытство охватило его. «Чем же наконец занят старый сумасброд? — спросил он себя и стал нерешительно соображать: — Баратаев ушел в библиотеку, значит, вернется только ввечеру… Не почитать ли?.. Собственно, неблагородно… Ну, вот вздор!.. Я его тайн никому не выдам. Да и какие у него могут быть от меня секреты? У вас ведь теперь все общее».
Он выглянул в дверь. В длинном коридоре гостиницы ничего не было слышно, Штааль оставил дверь полуоткрытой, чтобы узнать вовремя, если кто направится в комнату, затем сел, раскрыл лежавшую на столе газету («в случае чего скажу, что зашел ее посмотреть») и нерешительно протянул руку к тетради, заметив предварительно ее положение на столе («вдруг он помнит, как у него все лежит, — от него станется»)… Сердце у Штааля немного билось.
Толстая тетрадь была вся почти исписана. На первой странице был эпиграф:
Bene vixit bene qui latilit[69]
За ним следовала огромная цифра 2, и под ней подпись: Deux — nombre fatidique.[70]
Штааля удивил мелкий прямой почерк с утолщениями не по вертикальной, а по горизонтальной линии: старик, когда писал, держал перо между указательным и средним пальцами. Буквы ясные и мелкие прыгали, слова кончались резкими взлетами. Штааль подумал, что почерк этот двойственный, как и весь облик старика. В нервном и беспокойном Баратаеве был богатый барин, с той завидной уверенностью, которую дают знатность и богатство. Остановила внимание Штааля также орфография: так в ту пору уже только немногие писали по-французски. Он принялся читать наудачу. Первые страницы как будто составляли введение и были поделены на отрывки, с заглавиями большей частью латинскими.
Et quasi aquae dilabimur in terram, quae non revertuntur.[71]
Elle était pourtant belle, la vie, tant que restoit entier l’espoir, la plus grande joie qu’icy-bas nous est donnée. Je ne suis pas ingrat: je n’oublie rien. Fleur desséchée, retrouvée dans un vieux livre en poussière, le foible vestige de ton parfum évaporé m’est une nouvelle et atroce douleur.
Une aventure incomprehénsible, odieuse, m’est arrivée: la vieillesse. Le ver du sépulcre me guette et le temps n’est pas révolu. L existence des autres que, vivanl, je supportais à peine, va continuer sans moy. Tout recommence. Deux ehoses m’inspirent un dégout insurmontable: le cadavre en décomposition et la femme enceinte.
[Она была все-таки прекрасна, эта жизнь, настолько, пока оставалась надежда, наибольшая радость, данная нам на этом свете. Я не являюсь неблагодарным: я ничего не забываю. Засушенный, найденный в старой, покрытой пылью книге цветок, остаток твоего улетучившегося аромата, для меня новая и нестерпимая боль.
Непостижимое, отвратительное событие свалилось на меня: старость. Гробовой червь подстерегает меня, и время нельзя повернуть вспять. Существование других, живущих, которых я переносил с трудом, будет продолжаться без меня. Все обновляется. Две вещи вызывают у меня непреодолимое отвращение: разлагающийся труп и беременная женщина. (франц.) ]