Анатолий Субботин - За землю Русскую
Ивашко повернул на Новгород. Теперь, когда играет солнышко, не страх, не тупое чувство безумного одиночества вызывало в нем воспоминание о разоренном погосте, а ненависть. Ивашко сжимал кулаки. Он готов был надеть на себя одежду ратника, идти в поле, в смертном бою сразиться с недругами.
К вечеру добрался к Васильеву погосту. Там, на заезжем дворе, пристала каличья ватага. Шли калики в Новгород, от монастыря к монастырю, побираясь Христовым именем.
Ввалились на заезжий — места не осталось в избе. Душно, тесно. С вечера улеглись вповалку — ступить на полу негде. Лапти у всех оборами к ногам привязаны, на жердках, около печи, сохнут онучи. В избе вонь, храп, сонный свист и гудение. Легче играют дудошники на чертовой свадьбе.
Ивашко прилег около входа. Накрылся было с головой, но так еще хуже. Кто-то вскрикнул в бреду, невнятно забормотал. Ивашко прижался к стене. Вчерашнее, страшное, вдруг встало перед ним. Ивашко не вытерпел. Вскочил, бросился в дверь.
На крыльце отдышался. Тесный двор заезжего обнесен бревенчатым тыном, — плаха к плахе, стоймя; головка у каждой — зубцом. На дворе пусто. Обозы редки нынче.
Ночь тихая и теплая. Пряно пахнут смолистым листом черемухи. На небе висит круглый, месяц, а мимо него плывут лебеди — белые облака. И словно бы шелест оттуда долетает на землю, — это лебеди-облака трогают крылами серебряное зеркальце месяца. Звенит оно, дрожит, то и дело стыдливо прячется в лебяжий пух. Слушает Ивашко — нет, не от месяца звон; течет ручей где-то, булькает вода, ведет разговор с каменьем. Ночью далеко слышно. Птица ли сонная ворохнется, зверь ли осторожно пройдет мимо…
И не месяц то и не ручей плещется — тихий говор за тыном. И воротца на выход приоткрыты. Ивашко спустился вниз.
На брошенной у тына колоде, служившей когда-то для пойла коней, сидят двое. Ближе к воротам широкоплечий старик в холщовом зипуне, с непокрытою белою головою. Он что-то рассказывает безбородому молодцу в заломленном на затылок колпаке.
Ивашко прислонился к тыну.
…Велика, отроче, тая битва была,
рудою горячей налилась Калка-река,
побитому полку счету не было,
а жив кто — в полон полонен.
И клали полонянников на сыру землю,
накрывали их ордыняне колодами,
и на тех колодах хан со дружиною
пир пировал и в пиру плясал
И не встали полонянники со сырой земли..
— Страшная битва была, дедушка?
— Всякая битва страшна, отроче, — ответил старец, не опуская и не поворачивая головы. — А жили в ту пору богатыри на Руси, не стоять против них нынешним.
— Неужто так? — не утерпел, спросил Ивашко.
— Истинно, отроче, — ответил старец. — Много на своем веку я путей-дорог исходил, с горем рядом сиживал, с радостью пир пировал. Слово скажу — не в поле брошу, скажу, что сердце велит. Тяжек полон, а полонить ли душу народную? Явятся богатыри на Руси, орлами взлетят на высокие горы, что поднялись над морями синими, над лесами, над лугами просторными, побьют недругов…
Долго еще говорил старец. Знает мудрый все, чем мир живет, на чем уставлен. И от слов его загрустилось Ивашке. Вырвался на волю, а белый свет широк, не обмеряешь. Вспомнился рыжий Якун, Окулко-упырь, наперсник Твердиславичев; будто снова увидел их перед собою. Куда идти? Счастье ли находкою лежит на пути или злосчастье стережет? Вырвался из огня, не довелось бы узнать полымя. Старец словно почуял смутные Ивашкины думы.
— Что закручинился, отроче? — спросил. — Какое лихо тебя тревожит?
— Так я… Худое вспомнилось.
— Худое надо помнить, но вспомнишь, хоть и горька память, а ты головы не вешай, — посоветовал старец. — И думой и очами вперед возносись. Чую, отроче, волей живешь ты, нет у тебя ни хором, ни приволоки, ни лесов, ни поскотинок. Воля, отроче, дороже золота. Ни казною, ни узорочьем ее не оценишь. Велика земля наша, ох, велика! Конца и края ей нет, а ты взгляни на нее и думай: мое все — и реки многоводные, и леса темные, и луга зеленые, и поля золотые, — все, что очи видят. Подумаешь так-то — жить легче станет. Ох-хо! Время к утру никак, — старец переменил речь. — Вам, отроки, не горе ночи не спать, а мне отдохнуть пора. Старые кости немощь чуют.
Он поднялся, положил крест на четыре стороны и пошел в воротца.
Глава 21
Буян-луг
Велика и шумна на Великом Новгороде улица Буяна. Начинается она от Волхова, от Буян-луга, уходит в пригороды.
Весна. Гулянье на Буян-лугу. Скрипят качели, песни «голосовые» льются. На лугу, у Волхова, хороводы ведут, горелки тушат. Разбежится пара… Если любят, то и оленю в борах так не бегать. Посреди луга — потехи молодецкие. Удалые головы силу к силушке примеряют. Стенкою ли, кулачным ли боем; а то борьбу затеют и за «пояски» и в «охапки».
Где потехи молодецкие, там и Омоско-кровопуск. Омос — мастер на все руки. Красной девице он поворожит, удалого молодца насмешит, старому да немощному «руду» отворит. И заговор наговорит Омос, и загадку скажет, и песню сыграет. Только показался он на Буян-лугу — кругом стеною толпа. Волос седой в бороде у Омоса, а он с молодыми — молодец, со старыми — стар. Обступили люди Омоса; он лаптем притопывает, сыплет побасенками:
На миру, на юру
дело склалося;
на миру, на пиру —
разнималося.
Чуф,
чуфатырь,
на краю-то пупырь,
не охоженный,
не оброженный.
Добрым людям — слава!
А мне, молодцу,
меду горшок,
хрену мешок!
— Хо-хо-хо! Ха-ха-ха!
— Ай да Омос!
— Веселый мужик.
— А ну, Омос, потешь добрых людей! Скажи!
— Давно бы сказал, да сказки растерял, — смеется Омос. — Слушай, не сторонись, а послушаешь — поклонись!
В Нов-Городе жил болярин,
в расписных хоромах за оградой…
Хоромы рублены из камыша,
ограда у хором соломенная.
Ох-хти, хти, хти,
лапотки в чести,
сапожки в углу,
на печи овес —
на семь верст пророс.
На том лугу очутился Ивашко. Хоть и пусто у него в брюхе, а живчики в крови играют: не перестарок, не урод. Не беда, что худа рубашка да ноги в лапти обуты; когда волосы вьются, то и лапти ноги не трут.
— Эй, молодец, что нос повесил? — раздалось у него над самым ухом. — Аль не найдешь по силе супротивника?
Ивашко оглянулся. Стоит перед ним молодец в куньем колпаке с малиновой тульей, в чуге распашной, смеется.
— Не ищу супротивника, — молвил Ивашко.
— Заносчив, жаль. Косарь бы на перевязь богатырю заместо меча, то-то испугал бы, — не отстает молодец.
— Не ты ли ищешь супротивника?
— Уж не боем ли рад спор решить?
— Хоть бы и так.
Сам себе дивится Ивашко: откуда взялись у него складные речи? То ли весна разожгла, то ли шумное и веселое гулянье на Буян-лугу. Молодец, что пристал к нему, скинул чугу, стоит в легком кафтане.
— Поиграем!
Ивашко не отступил. Изловчился, ударил супротивника. Молодец от Ивашкиного кулака не шелохнулся. Ударил Ивашко еще… Молодец смеется.
— Куда спешишь? — спрашивает. — Не горит.
Стоек молодец на полюбовном кругу, и Ивашко не клонит голову. Вокруг толпа. Ахают, приговаривают: «Гляди, люди добрые, силища с силою встретились!»
Чуть-чуть замешкался Ивашко, не успел отвести кулак, и будто гром его оглушил…
«Неужто бит?»— гвоздем уколола мысль. Хотел вскочить, снова начать бой, но чует — не подняться. «Бит». Не силой выигран бой, ловкостью.
Молодец, с которым бился Ивашко, рядом. Не смеется, не потешается над побежденным.
— Стоек ты, паробче, — говорит Ивашке. — И ловок и силен, но бой начал, а не спросил, с кем бился.
Он протянул руку, помог Ивашке подняться.
— Кто ты? — спросил Ивашко.
— Впрямь не знаешь?
— Впервой вижу.
— Недавний, знать, житель ты в Новгороде Великом, что не признал. Зовут меня Василием, по родителю — Спиридоновичем. Не сердись, молодец, на то, что не выстоял противу меня. Миша-гончар один на стенку хаживал, а в бою со мной целовал устами землю. Не знаю я в Новгороде супротивника на полюбовном кругу.
— Своя похвальба не в честь, Василий Спиридонович, — ответил Ивашко и поморщился на хвастливую речь. — Умеешь ты вести бой, но и я не вереею крещен. Хочу поквитаться. Выйдем снова на круг, возьмемся в охапки, поборемся.
— Рад бы, — усмехнулся Спиридонович, — да боюсь, неравно поскользнешься, а земля на лугу жестка.
— Авось не поскользнусь, — упрямится Ивашко. — Не пришлось бы тебе жалеть, что соломка не постлана.
— О! — порумянел Спиридонович. — Задорен. Был у нас рябой петух, со всей улицы петухов гонял, а сядет на нашест, у самого в крови борода.
— Не квитаешься?