Эушен Шульгин - Моление о Мирелле
Гвозди входили в мою плоть. Сухой треск, потом руки и ноги оттянуло свинцовой тяжестью. Меня четвертовали — бешеные кони отдирали в своем беге руки, ноги — меня вскрывали и потрошили — железными кольями перебивали хребет и привязывали к колесу — выкалывали глаза — отрезали уши, язык — бросали в кипящую воду, в стремнину с камнем на шее — живым закапывали в землю — мишенью ставили против ряда лучников — оголив нервы, отдирали голову от шеи — отдавали в растяжку еще на два-три роста.
Я всматривался в лица мучеников. На всех — умиротворение. Кроме тех, что выглядят просто довольными от того, как корежат их тело. Без торопливости, спокойно выгибал я указательный палец в сторону от ладони, но слезы застлали глаза, и я окончательно перестал что-нибудь понимать. Постарайся собраться, сказал я сам себе.
И опять меня привязывали и стегали. Плетки раздирали мясо, а в обжигающие раны на спине сыпали соль и перец. Вокруг все кишело палачами в красных колпаках и с потными, лоснящимися безмерными животами. Полуголые, неуязвимые, обидчивые, они изощрялись во все новых изуверствах, на себе пробуя самые больные места: пальцы, колени… и даже… Вот они уже рядом, они сами почти… Ужас…
Я разжал веки. Стекла не дрожат от душераздирающих криков? Никто не голосит и не скрежет зубами? Нет вроде, только по соседнему залу прохаживается смотритель. Я снова закрыл глаза, и тут же появилась Мирелла и проткнула мне палец иглой. Это видение рвануло у меня внутри, и я лопнул вдоль, замусорив все своими кишками и требухой.
Терял ли я сознание? Не знаю, но чуть позже я нашелся у отцовского стола, держась за руку смотрителя.
В тот день мы вернулись в Зингони на такси.
В тот момент я много рисовал: близилось Рождество, но я делал и то, что не предназначалось для чужих. Только Малышу дозволялось посмотреть одним глазком. С выпученными глазами изучал он мою пыточную, где постояльцы Зингони и «бешеные» подвергались жутким, утонченным пыткам. Он оглядывался на меня. Из уголка рта струйкой текла слюна.
Малыш не просился больше спать со мной. Это было грустно. Может, он боялся меня? Я стал обнюхивать себя. Может, от меня не так пахнет?
Когда я шел с отцом в музей или с мамой в город за покупками, я все время был настороже, и стоило замаячить попрошайке, как я тут же тянул моего спутника на другую сторону тротуара.
Раз как-то в парке я наткнулся на старика оборванца. Я вышел прогуляться в надежде побыть одному. От «бешеных» давно уж не было ни слуху ни духу, и я почувствовал себя весьма уверенно. Может, они сменили охотничьи угодья? К тому же не забывались слова Лауры.
Мужчина был высок, густая серая борода начиналась почти от глаз. Одежды, латаные и грязные, болтались на тощем теле. Из имущества — заплечный мешок и трость в руке. Он шел скрючившись, выискивал что-то в траве, листве, палкой ковырял в кустах. Что он там забыл? Я с ужасом определил в нем нищего, я часто видел их точно так ищущими в сточных канавах или на развалинах, там они выуживали хлам и бычки. Прохожий увидел меня и выпрямился. Мы оба стояли молча. Он принюхался.
Глаза бегали, брови не стояли на месте. Меня захлестнуло странное чувство всесилия. Ибо этот великан меня испугался! Неужто такое возможно? Я сделал шаг вперед — он назад. И в беспокойстве огляделся, присматриваясь, как лучше убегать. Тогда я остановился и присел на корточки, как я делал, приманивая кошек. Он нервно следил за мной. Борода ходила ходуном. Глаза блюдцами, круглые и желтые. Моргают, моргают. Вдруг он побросал мешок, палку и побежал прочь, шатаясь и оступаясь, размахивая руками и издавая странные звуки. Как ни напуган я был, но, когда он скрылся из виду, я все же приоткрыл мешок и заглянул в него. Он был полон грибов.
Что делать? Оставить его лежать? Может, он вернется, — наверно, он сейчас прячется за деревьями и следит за мной.
Я подцепил один гриб. Бросил мешок и пошел к дому. Шагов через четыре-пять я резко обернулся: мешок лежал на прежнем месте, невостребованный.
Сунулся в кухню. Дверь в крохотную каморку Джуглио приоткрыта, и слышно, что он спит. У плиты возится Лаура, мешая что-то в огромной кастрюле.
— Лаура! — позвал я шепотом.
— А, — откликнулась она, поворачивая голову, но едва увидела меня, заулыбалась всем лицом.
— Чем занимаешься? — прошелестел я.
— Да вот помогаю Джуглио. — И тут она увидела гриб. — А где это ты нашел? — спросила она.
Я протянул ей находку.
— А он съедобный?
— Конечно. Весь парк ими зарос. Мой брат любит собирать их, а потом продает синьоре Зингони.
— Твой брат? Он высокий и с бородой?
— Да — ты его встретил?
Я кивнул.
— Он был немного-немного необычным…
Лаура вздохнула:
— Да уж, бедняжка. Все говорят, что он свихнулся. У него были жена и четверо ребят, но всех поела война. Он сам два дня пролежал под развалинами, пока его откопали. И теперь не хочет видеть людей. Сил у него нет додумать хоть мелкую мыслишку до конца. Поселился в какой-то развалюшке в парке, а Рикардо следит, чтоб его никто не обижал.
— А Рикардо все еще здесь? — спросил я как можно безразличнее.
— Конечно, здесь. А где ж еще ему быть-то? — Смех смял всю ее внешность. Лаура вытерла красные руки о передник, защищавший платье, обхлестнувшее даму сзади. Материя протерлась до глянца и слегка зазеленелась. Изо рта крепкий душок, чесночный, как водится. Он мешается с запахом масла, пряностей, жареной картошки. И газа, потому что труба опять подтекает. Я затошнился. Да уж, не райские кущи. Пора уносить ноги. «Chao!» — крикнул я, выскакивая за дверь.
Наверху, дома, ждали уроки. Значит, действовать надо так, чтоб не засекли в окно. Я распластался по стене, обтерев ее всю, и уселся в засаде за огромным цветочным горшком, у входной двери.
Я все не мог понять, почему Лаура ни словом не помянула мой героический поступок по спасению Туллио из бассейна. Как-никак, ее собственный сын. И тут вдруг все встало на свои места. Просто Рикардо приписал все заслуги себе. Потому-то он и был в фаворе, по словам мамы. Все просто, как дважды два. Вас облапошили, любезнейший!
И как освоить взрослую речь? Чтоб понимать, что они хотят сказать и что имеют в виду? Что у них за секреты?! Стоит о чем-нибудь спросить, действительно важном, как они надуваются серьезностью и объясняют, объясняют, пока вопрос как бы не рассосется сам собой. А то заявят, что проблема слишком сложна, чтобы рассказать о ней в двух словах (как будто кто-то настаивал на двух словах!). То они пугаются твоих вопросов, то хохочут. И реакцию их предугадать никогда невозможно. Ну и как тогда узнать, что же случилось? Я имею в виду ту важную информацию, которая из-за этого засекречена. Может, Лаура расколется? Она скорее других, потому что она бедная и почти не может читать. Отец раз сказал про нее, что она «как ребенок». «И ты такой же, — откликнулась мама. — А Лаура совсем неглупа и себе на уме. И все, что ей нужно знать, она знает назубок и за словом в карман не лезет». Может, Лаура…
Одна мысль не давала мне покоя. А может, взрослые сами ничего не знают? И тогда я никогда, представляете, никогда не дождусь ответа! Если они тоже беспомощны. Как Лаурин брат, только он это показывает, а они не решаются? Но ведь все разные. И тетя не похожа на синьору Фуско. А мама — на отца. А Джуглио с Лаурой, вдруг они одинаковые? — на самом-то деле? Нет, все-таки тут не все так просто. Что-то случилось — о чем они знают, а я нет, потому что детям этого знать не положено, — но что и почему? Неужели это такая радость?
Наверно, это произошло во время войны — со всеми… Точно, это война. Которая неизменно возвращается. «Война умерла» — я помню, как мне это подумалось. Но ведь у мертвеца могут быть длинные руки, которыми он лапает настоящее. «Дети войны». Я часто слышал, как взрослые разговаривают о «детях войны». Однажды я спросил об этом маму, и она сказала, что это, например, Малыш, потому что он родился в войну, а Нина, наоборот, дитя мира, ее подарило освобождение. И с этими словами она подняла Нину высоко в воздух и чмокнула в попку.
Дети войны — дети мира.
Плод войны Лео, Леня, Малыш сидел на корточках рядом со мной. Я и не слышал, как он подошел.
— Федерико, ты во что играешь?
(Слава Богу. Наконец-то он выучил мое новое имя.)
— Ни во что, думаю, — ответил я серьезно.
— А чего тогда сидишь за вазой? Я думал, ты какаешь.
От моего тычка он опрокинулся на спину и хмыкнул. Нет, этому ребенку ничего невозможно объяснить. У него в голове только игры, игры и еще раз игры. Я смерил его презрительным взглядом.
— Жизнь — это не только веселье, Леня!
— Веселеня, веселеня, — закудахтал он, высунув язык и болтая головой, как китайский болванчик. Вид у него был и правда потешный.
Теперь он скакал кругами вокруг меня.