Владимир Короткевич - Колосья под серпом твоим
– В беспамятстве, – тихо сказала она.
Корчак не был в беспамятстве. Просто ему надо было остаться со своими мыслями, и он не хотел отзываться.
Так, для него больше не было родной хаты и родной квашни. Потому что его одного гнали, потому что крови одного его хотели за события в Пивощах. А разве его нужно судить? Разве это он стрелял? Нет, начал стрелять Кроер. Закончил тот поручик с рысьими глазами.
Корчак был спокоен. Он просто рассуждал.
Карать должны их, а карают его. "Если земной суд такой лживый, такой неправедный, почему б не судить каждому, поправляя его? Почему не губернатору? Почему не дядькованому сопляку Загорскому? Почему не… мне? Почему, в самом деле?"
Он внутренне улыбался новизне и опасности этих мыслей.
Так он и сделает. Суд так суд. И всем, кто стрелял в кресты, не уйти живыми. Он заступится за своего Христа. Все они ответят перед правдой. Потому что они не помогали хлебу расти, не помогали земле-матери родить. Они только тратили ее без пользы, и потому правды у них не было и они были волками. А с волками – по-волчьи…
XII
Вышли со двора под вечер, когда вдоль улицы насквозь розовела от солнца поднятая стадом пыль. Блеяли овцы, недоуменно толкаясь у ворот, и отовсюду долетали льстиво-безразличные, вкрадчивые голоса хозяек:
– Шу-шу-шу…
– Красуля, Красуля… Ах, чтоб ты здорова была…
Слышались скрип, шумные вздохи, звонкие женские голоса и громкие шлепки по бокам животных – звуки обычной вечерней суеты.
Но даже в этой сумятице был покой, потому что был вечер. И, словно подчеркивая эту усталость и покой, серединой улицы шел на вечерню в очередной дом озерищенский пастух Данька, лениво, от нечего делать прикладывая иногда к губам длинную трубу из бересты.
Звуки были чистые и громкие: Данька мог крутить трубы, как никто другой. Он шел, так спокойно загребая чунями пыль, что зависть брала. Дай бог быть на пасху попом, зимой котом, а летом пастухом. Дай бог! Потому что ничего нет лучше этого вечера, чистых звуков трубы и брошенных украдкой взглядов девок на пригожего пастуха.
Подойдя к детям, Данька, который совсем и не глядел на них, неожиданно поднес раструб берестянки к уху Кондрата и так рявкнул, что парень подпрыгнул.
– Да-анька, чтоб тебя!
– А чего, чего ты середкой улицы идешь? – улыбнулся ровными зубами Данька.
– Ты, Данька, брось, – сказала Яня. – Нельзя так.
Она сидела на закорках у Андрея – побаивалась коров. Глядела на Даньку с осуждением и почтением: такой озорник, а коров не боится.
– Не буду, Янечка, – сказад Данька, улыбаясь. – Ей-богу, не буду, хозяюшка. А кто же меня тогда вечерей накормит, как не ты!
Он эту неделю кормился у Когутов и был доволен: есть давали хорошо.
Каждая хозяйка улещает пастуха.
– Погодите, хлопцы, – сказал Данька. – Берите вот.
Он полез за пазуху и начал доставать дичкu, зеленоватые, с коричневыми, лежалыми боками, – каждому по горсти.
– Крупные какие дички, – сказал Павлюк, набивая рот.
– М-гу, – сочно чмокая, промычал Данька. – Это же посерки [57]. Эти есть мо-ожно.
Все ели дички. Данька, озоруя, давал Яне еще и еще. Дичков было много, они не умещались уже в детских ладошках, а пастух, такой искуситель, сыпал и сыпал. Девочка смотрела на него умоляюще, не зная, что делать.
– Янечка, – сказал хозяйственный Павлюк, – слезай с плеч, здесь коров нет. Ну вот… А теперь возьми дички в подол и не гляди на этого антихриста.
– Так что это Когуты сегодня такие когутистые? – спросил Данька. – Только пера одного у Когутов не хватает. И куда идут такие принаряженные Когуты?
– Пастуха встречать, – сказал Кондрат, – дорогого гостя.
– Ну, это еще ничего, – сказал Данька. – От озерищенцев можно ожидать и худшего.
Он был вывезен из другой деревни и поэтому всегда немножко подтрунивал над Озерищем.
– Вы люди вежливые, вы не только пастуха, вы сено когда-то колокольным звоном встречали. Думали – губернатор, потому что губернаторов вам, по мужицкой вашей темноте, видеть не доводилось, а Минка-солдат говорил: "У-га! Губернатор! Губернатор, братцы, важный, как воз с сеном". Так вы сообразили. Встретили.
– Брось, – сказал спокойно Андрей. – Вранье это все.
– А я разве говорю – правда? Так куда вы?
– К Загорскому в гости, – опустил глаза Андрей. – Позвал.
– К дядькованому паничу? Х-хорошо. Вы же там смотрите, хлопцы, не набрасывайтесь на разные добраны-смакованы, как Лопатов хряк на панскую патоку. Чести не роняйте. Не у них одних она есть.
– А мы знаем, – сказал Павлюк. – Мы не с пустыми руками идем. Мы вот семечки несем, орехи, мед.
– Да что-то поздно идете? – спросил Данька.
Дети переглянулись. Потом Андрей все так же спокойно сказал:
– А мы переночуем. А утром пойдем смотреть все.
– Ну, счастливого вам пути, – сказал Данька.
…Дети вышли за околицу. Идти было приятно. Ласковая и еще теплая пыль нежно щекотала пальцы, фонтанчиками всплескивала между ними.
– Хорошо, что ты не сказал ему, Андрейка, – промолвил наконец Кондрат. – Никто и знать не будет. Даже батькu. Только мы да Алесь.
– Что я, дурак? Скажу я Даньке, что мы задумали! Сразу б нас на телеге в Загорщину завезли. А так мы свернем с дороги, пройдем три лишних версты да и залезем в Раубичев парк. Рассмотрим все и пойдем своей дорогой… А то все – Раубич колдун, Раубич в распятие стрелял, над Раубичевым имением змеи летают, к нему болотные паны ездят… А кто видел? Кто знает? Вот и надо… пощупать…
– А если нас тые болотные паны словят?
– Ничего они нам не зробят, – сказал Андрей. – Я из-за икон освященную воду взял.
– А страшно. С одного страха можно умереть.
– Страшно, – сказал Андрей. – Ну и что ж?
Солнце село, когда они свернули с загорщинской дороги на более узкую, что вела на Раубичи. Перешли вброд неглубокую Равеку, вобравшую в себя последний багрянец неба, и прямиком направились в луга.
Отава в этом году отросла хорошая, не кололась, по ней было не больно идти. Косить начали куда раньше Янова дня.
Прошло больше месяца, как отзвучал последний шелест косы, а на дворе только начало августа, теплого и ласкового.
Неисчислимые стога темнели на росисто-серых лугах, источая тот особенный аромат, который бывает у сена, не тронутого дождем. Такой уж удачный был в том году укос. Они были огромные, те стога, и выглядели в сумерках даже немножко зловеще.
Дети шли и разговаривали. Яню несли на спине по очереди. Однако разговор понемногу затухал, а потом перешел на шепот. Потому что слева, пока еще смутно, выплыли из темноты кроны Раубичева парка. Совсем как тогда, в мае, в ночном. Они были пока далеко, не меньше как за полторы версты. А над кронами, совсем как тогда, горел едва заметной искрой далекий огонек.
– Снова не спит, – сказал Павлюк.
– Никогда не спит, – вздохнул Андрей. – Ждет.
Теперь близнецы шли первыми, рядом. Чтоб первыми в случае чего встретить опасность.
Горел над лугами далекий, очень одинокий во тьме огонь. И дети шли на него.
Кроны выросли над головами совсем неожиданно. То были далеко-далеко, а то вдруг надвинулись на детей и нависли над ними. И огонь исчез.
Ограда из толстых железных прутьев тянулась влево и вправо, и ей не было видно конца.
– Пойдем направо, – шепотом сказал Андрей. – Не может быть, чтоб дырки нигде не было.
Однако им пришлось идти довольно долго, пока Кондратова рука, которой он все время скользил по прутьям, не наткнулась на пустое место. Кто-то выломал один прут.
Надо было лезть. Но парк темнел так страшно, что они невольно медлили.
Из парка долетел писк птицы, которую, видимо, застиг в сонном гнезде какой-то хищник. Возможно, то куница хозяйничала по чужим гнездам, а может, совка-ночница. И этот писк словно разбудил всех.
– Ну-к что ж, – перекрестился Андрей. – Полезли…
Они нырнули в проем в ограде, и темные кроны парка жадно накрыли их.
…Шаги были неслышны. Густая трава глушила их. Темень остро, по-ночному, пахла грибами, влажной листвой, сильным дубильным запахом дубовых зарослей и немножко душным, банным ароматом берез.
Невидимая тропинка, которой они шли, привела к высокой сломанной березе над самым обрывом. Береза сломалась, но не упала, повиснув на соседних деревьях, и теперь жестко белела в темноте своим мертвым стволом.
Отсюда было видно довольно далеко. Тропинка здесь раздваивалась. Слева она шла к кудрявому пригорку, на вершине которого неясно белела двумя звонницами Раубичева церковь. Вторая ветвь тропинки спускалась по склону, вела куда-то ниже – видимо, к другим белым строениям, которые беспорядочно раскинулись в чашеподобной ложбине у подножия церкви. И, замыкая ложбинку с другой стороны, полукругом лежала подкова свинцового озера.