Михаил Козаков - Крушение империи
— Я говорю не об этом, — сощурились серые, обещающие, улыбнувшиеся глаза, и, на минуту загипнотизированный и обласканный ими, ротмистр перевел свой разгоряченный взгляд на капризные губы слегка наклонившейся к нему Людмилы Петровны. — Теплухин понимает, что он находится под надзором полиции, — так он говорил мне.
— Он никому не опасен, — вставил Карабаев.
— Совершенно верно. Я того же мнения, — продолжала она. — Но вы, господин ротмистр особого корпуса жандармов (Людмила Петровна с нарочитым и шутливым пафосом произнесла титул Басанина), вы должны мне откровенно сказать: вы против того, чтобы Теплухин служил в Ольшанке, или нет?
— Господа, вы как-то превратно судите о моих официальных обязанностях, — попробовал уклониться ротмистр.
Он протянул руку к бокалу с вином и безмолвно чокнулся им с Людмилой Петровной. «Для вас… для вас я все могу сделать, знайте…» — говорил его взгляд.
— Право же, это так, господа. Разве мы кому-нибудь запрещаем или мешаем заниматься законным делом? Напротив, мы призваны оказывать наиусерднейшее содействие таким подданным империи. Мои слова не нуждаются ни в каком подтверждении, потому что они говорят о том же, о чем говорит высочайше утвержденный указ о характере нашей службы… И я думаю, что, например, Георгий Павлович не откажется засвидетельствовать пользу этой службы. Кто у вас работал в той же Ольшанке под фамилией Сенченко? Бежавший и долго разыскивавшийся преступник, калишский рабочий, стрелявший в своего хозяина. Мы его обнаружили.
Ротмистр Басанин уже не скрывал того, насколько приятно ему сознание своей силы — жандармского офицера, которому вверена охрана имперского режима хотя бы и на столь незначительной территории.
Пощелкиваемый небрежно наконечник аксельбанта подскакивал все выше и выше.
И от сознания ли своего, ротмистрова, положения, или, может быть, от того, что крепко играло выпитое, лукавое вино и хотелось — инстинктивно — казаться красивей, лучше и значительней перед Людмилой Петровной, — Басанин именно таким почувствовал себя в эту минуту.
Свой собственный голос показался ему необыкновенно плавным и выразительным. Улыбка, все время не сходившая с лица; блуждала по нему так легко, как безукоризненно ловко пудрящая пуховка, и, как она, была мягка и нежна ротмистрова улыбка. Кисть левой руки, непринужденно лежавшая на ослепительно белой, выкрахмаленной скатерти, нервно и быстро играла всеми пальцами, — он испытывал сладостное, почти осязаемое, возбуждение; оно должно было или передаться другим, или подчинить их себе…
Ротмистр почувствовал, как тело его, весь он, от головы до пят, стал мускулистей, подвижней, свободней и плавней в своих движениях, — и ему невольно захотелось встать во весь рост и показать всего себя наблюдавшей его женщине.
Он с радостью подумал о том, как отлично лежит на нем темносиний двубортный сюртук с красным кантом по воротнику и обшлагам, гордо выпячивающий его, басанинскую, грудь; как туго и ровно натянуты на штрипках безукоризненно выглаженные диагоналевые брюки, как обманно-небрежно волочится по полу спущенная на серебряной портупее скосаревская шашка в притупившихся — да, притупившихся! — в конце ножнах и нежным колокольчиком звенит великолепная савельевская шпора с чарующим малиновым звоном.
— Господа! Я говорю вам: ничто нам не страшно, ничто не поколеблет нашу государственную власть. И поэтому, Людмила Петровна, если вы почему-либо хотите протежировать Теплухина, — пусть поступает на службу, пусть… Я не хочу вмешиваться в это дело. Не имею формальных оснований для вмешательства. Тем паче, господа, что Теплухин досрочно помилован и возвращен на родину.
— Досрочно? — удивленно поднял брови Георгий Павлович.
— А почему это вас так поразило?
— Ну, да… ему было зачтено предварительное сидение, вероятно?
Ротмистр Басанин вдруг сдержал себя, остановленный быстрой и короткой мыслью: «Ага… Ты мне Ольшанку подай, Кандуша!»
— Словом, Теплухин освобожден теперь, прав не лишен и следовательно…
Ротмистр не закончил фразы и развел только руками.
— Вот и хорошо, — спокойно сказала Людмила Петровна. — Мне очень приятно, что вы не оказались чиновником. Скучна… ах, как скучна у нас, господа, эта пресловутая «буква закона»!
— Но если я оказался вам приятен, — спасал себя Басанин, — то только потому, что я в данном случае никак не нарушал ее. Я пока не имею никаких формальных оснований для вмешательства в дело господина Теплухина.
— Только потому? — иронически смотрели теперь отдалившиеся серые глаза. — А я, грешным делом, думала, что моя просьба… Леонид, ты, голубчик, ужасно много куришь. Вы не находите этого, Георгий Павлович?
«Ч-черт! Я поскользнулся на апельсинной корке», — с тревогой подумал ротмистр о своем неловком ответе. Улыбка еще оставалась на лице его, но была уже ненужной, лежала на нем, как неряшливо оставшийся после бритья, прилепившийся волосок из облезлого помазка.
Резко приподнятое настроение Басанина так же резко изменилось: он несколько раз пытался вернуться к утраченной теме, но, как только начинал этот разговор, Людмила Петровна искусно отводила его.
Ему стало душно вдруг, не по себе в отлично сшитом мундире, который показался теперь почему-то узким, а рукава — безобразно короткими; он с досадой заметил сейчас, что стул под ним немного расшатан и при нерассчитанном движении скрипит и, вероятно, издавал все это время малопонятный окружающим звук. Глядя исподлобья и скосив глаза в сторону небрежно расплачивавшегося с официантом Карабаева, он увидел свой закрученный кверху, растопыренный рыжеватый ус, на котором торчала — предательской свидетельницей его, басанинской, небрежности — не забранная салфеткой жирная крошка пирожного. Он снял ее незаметно длинным ногтем мизинца.
«Для чего пришел сюда? — спрашивал себя. — Ну, захотелось им вместе после деловых разговоров пообедать… А меня зачем позвала? Чтоб о Теплухине узнать, просить меня о нем? Этот миллионщик-либерал взятку мне обедом дал… или как?»
Он тяжело поднялся из-за стола вслед за другими.
— Вы разрешите мне к вам приехать в имение? — спросил он, прощаясь с уходившей Людмилой Петровной, и почувствовал, как грустно и виновато смотрят сейчас его глаза.
— Конечно, я буду очень рада: у нас так скучно, — приветливо улыбнулась она, подавая руку для поцелуя. — Вы давно уже ко мне не приезжали и потому не имеете права желать, чтобы я о вас помнила. Но вот видите: когда решила увидеть вас, Павел Константинович, я нашла способ это сделать… Не правда ли? Господа, я сию минуточку иду! — крикнула она стоявшим у вешалки Карабаеву и брату.
— Вы знаете, — тихо сказал ротмистр, — что я хотел бы вас видеть всегда.
— Да? Фу, какие здесь грязные ступеньки в чиновничьем собрании, — смеялась она, спускаясь к вешалке. — Вы, значит, остаетесь здесь, господин ротмистр? До свидания!
Басанин остался один. Растерянность уже исчезла, но оттого, что не мог еще разобраться во всем, что произошло в конце обеда и после, был зол и придирчив, как и сегодня утром, когда наткнулся в столе на свой давнишний неловкий доклад.
«На улицу, черт побери! Душно мне…» — быстро сбежал он в вестибюль.
— Шинель! — громко крикнул он глуховатому здешнему швейцару, заметавшемуся у вешалки. — Живей, старик!
— Резвости, резвости-то сколько, ба-а-атенька! — услышал Басанин знакомый, погружающийся в одышку голос и оглянулся.
Здоровенный, тучный исправник Шелудченко стоял в другом конце вешалки, протирая запотевшие стекла очков большим красным платком. Синие маленькие глазки исправника добродушно посмеивались.
— Драгоценному Павлу Константиновичу — мое искреннейшее почтение, уважение, красотой восхищение, любовь моя без сомнения, примите заверения и всякие томления…
Исправничья туша подвигалась на Басанина, протягивая мягкую руку и расточая на ходу привычные шутливые приветствия.
В другое время ротмистр Басанин ответил бы, как всегда, схожей шуткой, но сейчас ему было не до этого.
— Здравствуйте, Иван Герасимович, — сухо сказал он, влезая в подбитую ватой шинель, поддерживаемую швейцаром. — Тороплюсь.
— Вижу, вижу, — тем же тоном продолжал исправник. — Ну, а все-таки, что нового? Тишь да гладь, да божья благодать… а? Да вы что это на афишку загляделись, словно императорский театр на ней помечен?
Он был прав: ротмистр Басанин смотрел каким-то странным взглядом на зеленую афишу, висевшую на стене.
— Тишь да гладь? — вдруг, обернувшись, насмешливо и зло сказал он. — А-а… — уже почти застонал он, чувствуя неожиданную радость от того, что может сорвать сейчас свое раздражение. — Я не видел раньше этого безобразия… но вы полюбуйтесь, что это такое.