Юрий Хазанов - Знак Вирго
1
Поезд медленно, но упорно шел на север. В вагоне было душно и шумно, зато тепло. В единственную уборную стояла постоянная очередь. Счастливцу, кто все-таки попадал туда и поднимал крышку унитаза, становилось холодно и страшновато: шум колес бил в лицо вместе со струей морозного, пропитанного мочой, воздуха, и, казалось, ты сейчас сузишься, вытянешься, провалишься в это отверстие — прямо на стылые шпалы…
Юра читал, ел, глядел в окно; ел, читал и снова глядел в окно — на снежные склоны, на белые деревья, на хаотические скопления домов. Дымы из труб поднимались прямой струей — значит, стоял сильный безветренный мороз.
Один раз Юра пошел в вагон-ресторан. Долго сидел там, зато поел горячего борща. Ночью, возле Рыбинска, из тамбура слышались крики, ругань. Утром прошел слух, что подрались красноармейцы с моряками, какого-то матросика на полном ходу выбросили из поезда. И снова Юра ел, глядел в окно, читал. В голове была пустота, как после тяжелой болезни. Никаких мыслей о доме, о школе, о Нине; о том, что ожидает его там, куда он зачем-то едет. Никакого чувства облегчения, избавления. Но и тяжести также не было. Словно все, что происходило — сон: не тяжкий, но и не легкий, не ясный и не смутный — такой, смотреть который не очень интересно, но и просыпаться тоже не хочется. Юра глядел в окно и мысленно отмечал: вон стог большой — как белая шапка великана, брошенная на землю; водокачку проехали — похожую на грязного слона; кустарник торчит из-под снега — будто небритая щека больного; собачонка рот разевает, а лая не слышно… Ни о чем не думалось, ничего не вспоминалось.
И покамест Юра бездумно трясется в поезде и все больше приближается — в моем воображении — к Тюмени, не могу не вспомнить снова, что это были за дни.
Работники Малого и Большого театра, средней и высшей школы, Нижнего и Верхнего Тагила, рабочие и служащие, врачи и пациенты, воры и милиционеры, писатели и читатели — все в эти дни с поразительным единомыслием осуждали и предавали анафеме всех и всяческих уклонистов и вредителей, предателей и двурушников, отступников и «пятиколонников» и требовали для них — без разбора и до всякого суда — смерти, только смерти и одной лишь смерти.
Если рассказать об этом непосвященному человеку, он вообразит, пожалуй, что все это происходило среди каких-то проголодавшихся неоканнибалов на Соломоновых островах, для которых враг — всего лишь продукт питания, а не разумное существо, не «субъект общественно-исторической деятельности и культуры», в котором марксизм видит «совокупность всех общественных отношений». И что главное для этого общества — как можно скорее убить и съесть. Можно и живьем… И что еще поразило бы непосвященного — единодушие, немыслимое единодушие всех — и судей, и жертв, и побочных звеньев: исполнителей, зрителей, духового оркестра, продавцов мороженого…
И спросил бы непосвященный: «А где же в ту пору были врачи? Лекари? Эскулапы?..» (Там же, там же были — среди жертв, и судей, и зрителей…) И продолжил бы непосвященный: «Но ведь это массовая патология, эпидемия, гипноз, „чума на ваши домы“! Ведь не может быть, чтобы все были, как один, согласны, так же, как не может быть, чтобы все были одновременно против. Ведь каждый человек — это целый мир, это разумное существо, „субъект общественно-исторической“…» и так далее… (см. выше).
И я бы лично потупил голову — не в силах ничего ответить…
В самом деле, к тому году минуло уже двадцать лет по новейшему отсчету времени… И что же?.. Стали жить лучше? Богаче? Исчезли очереди? Появились собственные квартиры? Комнаты?.. Керосин?.. Шелк?.. Часы?.. Брюки?.. Быть может, избавились от страха за себя и близких? Сделались свободней? Ощутили свою защищенность в обществе?.. Обрели чувство раскованности? Достоинства?.. А может, смогли повидаться со своими родными, служившими в белой армии, ушедшими вместе с ней из Крыма, с Дальнего Востока? Или с теми, кто уехал позже? Чуть раньше?.. Или позабылись уже кошмарные обличительные признаки, приметы времени, которые пришлепывались на человека, как тавро на лошадей: из дворян, из купцов, из служащих, из священнослужителей, из офицеров, из кулаков и подкулачников?.. «Лишенцы»…
И приходишь поневоле к весьма удивительному и столь же нелепому выводу: что в психушки-то, в свое время, надо было сажать, оказывается, не отдельных так называемых диссидентов, не людей, мыслящих самостоятельно, не субъектов с повышенными комплексами справедливости и критичности, а всех остальных (миллионов этак 250–270, если не больше) — неразмышляющих, единодушных, все одобряющих, без остатка подчиняющих себя чужой воле: потому что они-то и есть настоящие психические больные…
Мне попалось недавно в одном иностранном еженедельнике любопытное сообщение. Команда вертолета, пролетавшего над Антарктидой, недалеко от Южного Полюса заметила среди бесконечных нагромождений льда странный предмет. Снизившись, они обнаружили, что это не что иное как двухэтажный красный автобус — из тех, что ходят по улицам Лондона. (И по улицам Глазго тоже, но там они другого цвета.)
Чудо? Конечно. И, в общем, бесполезное. Нелепость? Безусловно. И, возможно, трагическая.
Когда я прочитал это, сразу подумал о нашей несчастной стране, о всех нас… Чудо? Несомненно… Нелепость? Безусловно… В общем, двухэтажный автобус в Антарктиде…
Тем временем поезд, в котором ехал Юра, благополучно добрался до Уральского хребта и пересек условную границу, отделяющую Европу от Азии. Об этом как раз сообщил сосед с нижней полки, морщинистый старик лет, наверное, сорока. После чего достал из мешка бутылку водки и подмигнул Юре: «А не тяпнуть по этому поводу?»
Он, небось, думал, что имеет дело с мальчишкой, который при виде водки покраснеет и так замотает головой, что уши вот-вот оторвутся, — да не на такого напал. Несмотря на свою отвратительно юную внешность, у Юры уже был немалый опыт распития горячительных напитков: начиная с чердака в школе, а также у себя дома, с Котей Бандуркиным, перед катком, и кончая дружескими собеседованиями с Юрой Чернобылиным и частыми посиделками у Сони Ковнер. Поэтому Юра ответил по-мужски лаконично: «Можно». Пассажир тут же, с ловкостью фокусника, вытащил из того же мешка два граненых стакана и начатый круг полтавской колбасы, а Юра развернул остатки своей курицы, сваренной бабой-Нёней, о ком он забыл и думать, хотя она была несомненно одной из причин, из-за которой он сидел сейчас здесь, в вагоне, у темнеющего окна и смотрел, как в его стакан льется прозрачная жидкость из зеленой бутылки. Налив четверть стакана, пассажир вопросительно глянул на Юру, но у того не дрогнул ни один мускул на лице, и тогда мужчина долил ему с аптекарской точностью до половины и стал наливать себе.
Чокнулись, выпили, закусили, мужчина завел разговор о погоде, о том, зачем приезжал в столицу, о жене, которая его во всем проверяет, шагу не дает ступить… Юра уже давно заметил: с ним любят беседовать самые разные люди, готовы рассказывать сокровенное. Так было в школе: сколько ему Лида Огуркова всего порассказала, и Вероника Масленникова, и Чернобылин, а совсем недавно Ромка Певцов вдруг раскрыл душу — а ведь это все не самые близкие друзья; про Витьку и про Колю уж и говорить нечего. Но даже в электричке, на пути в Мамонтовку, совсем незнакомые, вроде бы трезвые, успевали поведать ему чуть не половину своей неудавшейся жизни.
Сосед наливает еще: Юре — на донышке, себе — опять почти полный стакан, выпивает единым глотком и говорит:
— Вот хочешь, я тебе один рассказ передам? Мне его свояк обсказывал. В киче слыхал.
— В киче? — переспросил Юра.
— Ага. В кичмане. Он революционер был. Подпольщик. Его еще при царе туда посадили… Рассказать?
— Пожалуйста, — сказал Юра.
РАССКАЗ ПАССАЖИРАНу, я про этого… про свояка не буду. Начну сразу про того, который, значит, с ним в тюряге сидел. Про Казимира… Почему имя такое? Такое дали. Он из этих… из поляков, видать…
Ну, слушай… В камере, значит, холод. Ночь. Керосиновую лампу задули, унесли. Спать неохота: сколько можно?.. За дверью часовой ходит, туда-сюда, туда-сюда. Тоска такая, жить не хочется… Там, за этими каменными холодными стенами остались дружки, сродственники. Они сейчас, небось, веселятся, чай пьют, в блюдце дуют, а ты здесь… Сжимаешь бессильно кулаки и горячие слезы льются из глаз…
(Юра удивленно посмотрел на рассказчика: что это он, будто по книжке читает? Нет, в руках у него не книга, а кусок полтавской колбасы. А смотрит и вовсе за окно, словно там написаны эти самые слова, и он считывает их оттуда… Пассажир продолжал.)
…И вот Казимир, значит, стал историю свою говорить — время тюремное скоротать… Было это аж в тринадцатом годе. Постранствовал он со своей семьей по России, помыкал горя и остановился в одном городе. А семья немаленькая: сам, да жена, да четверо детишек. И все есть хотят. На дворе осень, крыши над головой нету, работы тоже. Хоть бы лачугу какую найти за малые гроши, какие остались.