Николай Дубов - Колесо Фортуны
— Франции она дала королеву!
— Ах, боже мой! Этому радовался только король, да и то недолго… Нет, граф, это не рецидив запоздалой и нелепой ревности! Королева добродетельна и достойна уважения, но она ничего не значит для поляков. Другое дело, если бы отец ее не сидел во Франции в качестве герцога Лотарингского, а оставался королем в Варшаве…
Оставим бесполезные сожаления о прошлом. Неужели нет в Польше сил, которые могли бы возродить ее былое значение?
— Вы, конечно, помните, маркиза, притчу для детей о снопе соломы? Его нельзя сломить, пока он связан, но нет ничего легче, как переломать соломинки развязанного снопа. Свясло Польши так усердно теребят соперничающие магнаты, что, боюсь, ему недолго продержаться.
И конечно, развязать его с радостью помогут ближайшие соседи… Хорошо, мадам, я заеду в Польшу. Не думаю, что мне удастся что-то сделать, но я постараюсь узнать как можно больше, чтобы потом сообщить вам.
— Когда вы сможете выехать?
— На пороге зима, распутица, а дорога дальняя — даже если очень спешить, она потребует не меньше месяца. Сейчас я возвращусь в Париж, а выеду завтра; — Желаю вам успеха, граф. Это будет успех Франции.
Граф поцеловал протянутую руку, маркиза тряхнула серебряным колокольчиком.
— Проводите графа, — сказала маркиза камер-лакею, появившемуся в дверях.
Граф еще раз поклонился и пошел следом за лакеем.
В прихожей дремали, слонялись слуги, истомленные ожиданием своих господ. Слуга графа устремился к нему с плащом и шляпой. Одев господина, он выбежал на крыльцо, и тотчас глашатай прокричал:
— Карету графа Сен-Жермена!
Через несколько минут сияющие окна Версальского дворца скрылись за поворотом, карета графа выехала на парижскую дорогу и растаяла в темноте.
2
Восемнадцатый век принято называть веком просвещения. Это справедливо, но только с нынешней точки зрения, перспективы, отдаленной во времени, быстротечный поток которого сменил и безвозвратно унес немало суждений и оценок, когда-то казавшихся непреложными.
Античный мир насчитывал всего семь мудрецов. Новое время потеряло им счет. Разгорающийся свет знания все ярче озарял мир, показывая, что мир этот — изрядною мерою дело рук человеческих. Но если так, то в силах человеческих и изменять его… При отблесках салонных свечей сияние разума казалось безопасным и привлекательным, как светляк в сумерках. Но скоро обнаружилось, что это не безопасный милый светлячок, а грозная молния.
Вырвавшись из салонов, она ударила во мрак — в вековые залежи горя, зависти, ненависти, и чудовищный взрыв потряс мир. Тогда идея свободы уже не рядилась в пасторский сюртук реформации, не напяливала горностаевую мантию на казачий кафтан или мужицкую сермягу…
Это произойдет только в конце столетия. Пока же ничто не предвещало катастрофу, философы и поэты еще не казались исчадиями ада, они в чести и моде — к ним прислушивались, им подражали. Коронованные особы кропали пиесы и вирши, выступали в балетах, искали дружбы властителей дум, зазывали к своим дворам. А как же — лестно! Лестно слыть другом прославленного писателя, полезно хвалить и одаривать его — глядишь, может, пасквиля на благодетеля и не напишет, а напротив того — воспрославит в глазах современников и потомков… Приятно быть не просто монархом, а слыть монархом просвещенным. Кстати, это ничему не мешало: когда было нужно, кнут, виселица и топор в просвещенной монархии действовали столь же исправно, как и в не просвещенной…
Но при этом монархи хорошо помнили, что опора их трона и державы — не властители дум, а владельцы земель, в России же и душ, то есть благородное сословие.
Благородное сословие тоже прекрасно понимало, в чем его сила, и не только не преклонялось, но и не слишком доверяло всяким бумагомарателям. Кто они в сущности?
Те же слуги, только что безливрейные. Как повар, парфюмер или музыкант. Их, как слуг, можно нанять, можно и прогнать. Можно даже побить. И капитан Борегар, например, когда Вольтер публично изобличил его как предателя и доносчика, не замедлил доказать свое благородство: в укромном месте подстерег тщедушного поэта и избил его. Шевалье де Роган-Шабо носил звание маршала, хотя пороха не нюхал и ни в одном походе не участвовал. Умственные доблести маршала не превосходили военных, но сам он ценил их очень высоко. Пытаясь уязвить Вольтера, он оконфузился и был тут же высмеян поэтом. Все равно маршал доказал свое превосходство — приказал слугам избить Вольтера палками, что и было сделано. И наше отечество было не из последних, оно тоже являло образцы и примеры торжества благородного сословия над худородным: кабинет-министр императрицы Анны, знатный вельможа Артемий Волынский, собственноручно поколотил образованнейшего российского просветителя, поэта и переводчика Тредьяковского…
Чтобы сверчок знал свой шесток. И если худородные сверчки занимаются всяким там бумагомаранием, дурно пахнущей алхимией и шумной механикой, совсем не резон скрещивать век в честь этих плебейских занятий.
Важны занятия не подлых сословий, а сословия благородного, оно же было поглощено тогда совсем другим.
В ту пору не существовало институтов общественного мнения, никто не проводил опросов и референдумов, но если бы опросить тогдашних представителей благородного сословия, как следует назвать восемнадцатый век, ответ был бы единодушным — галантным. Благородное сословие было поглощено наукой, переходящей в искусство, искусством, переходящим в науку: каждый стремился быть galant homme, галантным. Галантный человек — чрезвычайно обходительный, разумеется, только с равными себе, — изысканный и утонченный. Утонченный во всем.
От пера на шляпе до каблука и пряжки на туфле. Как и полагается человеку особой породы, он по-особому ходит и говорит, смеется и ест, смотрит и кланяется… Одни поклоны — целая отрасль науки и тончайшего искусства с множеством градаций, переходов и оттенков. Как и все, искусство быть галантным не стояло на месте, оно развивалось, и благородный-человек всегда был начеку, жадно подхватывал все новинки светского обхождения и всесильной моды. Он учился есть не руками, а вилкой, привыкал носить недавно изобретенные в Англии белые подштанники, разучивал гавоты и менуэты, отвыкал сморкаться при помощи перстов, вытирать пальцы после этого о камзол и учился собирать извержения благородного носа в кружевные платочки. Не хуже портных он разбирался в лентах, пряжках и пуговицах, и для его изысканных потребностей возникли промышленность и торговля, которые дожили до наших дней под названием галантерейных… Галантность даже в кулинарии оставила свой след — блюдо галантин, в котором все истончено и утончено до потери всякого сходства с первоначальными продуктами. Итоги не бог весть как велики, но что поделаешь, если на смену галантному восемнадцатому пришел девятнадцатый — век машин и всеобщего огрубления…
В галантном же восемнадцатом веке все происходило в высшей степени галантно. И даже на войне надлежало оставаться галантным. Разумеется, это не касалось простонародья, людей подлого звания, которых силком или обманом загоняли в солдаты. Они не могли постигнуть ни духа, ни смысла галантности — месили пехтурой грязь, рубили друг друга палашами, кололи штыками, по команде с превеликим шумом, хоть и без большого толку, палили из ружей — почему потом Суворов и скажет, что пуля — дура, а штык — молодец. На поле боя их держали в таких больших и плотных каре, что даже плохие артиллеристы из плохих пушек ухитрялись попадать в живые мишени. При всех этих экзерцициях солдаты, конечно, гибли, получали ужасные раны и увечья, но кто-то ведь должен нести потери, если идет война…
Совсем иное дело — люди благородные, самой судьбой предназначенные для того, чтобы командовать, побеждать и принимать награды за победу. Разумеется, иногда погибали и они, но такие случаи бывали редко, потому как полководцы не барахтались в грязи сражений, а направляли их с подходящих к случаю и достаточно живописных высот. Высоты выбирались в благоразумном отдалении, чтобы полководцы могли охватить взглядом всю картину боя. В руках у них непременно был эспантон — тонкая короткая пика. Никакого делового применения она не имела и служила попросту тростью, позволяя принимать множество картинных поз.
Конечно, каждый офицер имел шпагу. По прямому назначению высшие офицеры их не употребляли, но в двух случаях применяли обязательно. Чтобы воодушевить войска и указать им путь к победе, следовало обнаженной шпагой бесстрашно пронзить воздух вперед и несколько наискосок, но не к земле, а к закраине небесной тверди, как бы снимая оттуда венки посмертной славы для самых доблестных. Если вместо ожидаемой виктории случалась конфузия, проще сказать, срамное поражение, то надлежало, приняв исполненную достоинства позу, вынуть шпагу, с полупоклоном отдать ее противнику и при этом произнести нечто краткое, но настолько значительное, чтобы оно мгновенно и навеки врезалось в анналы истории.