Елена Крюкова - Русский Париж
Зачем думаешь о них. Думай о другом. Не думай совсем. Пусть голова побудет пьяной, пустой. А может, и вправду напиться? На что? Деньги где взять?
Опять она без работы.
Завтра пойдет объявленья читать на рю Дарю. Кому-то сгодятся ее сильные, жилистые руки. Грязная тряпка, ведро воды ледяной. Щетка. Чистота. Смерть завтра еще.
«Царю Артаксерксу я не повинилась. Давиду-царю — не сдалась. И царь Соломон, чьей женою блазнилось мне стать, — не втоптал меня в грязь. Меня не убили с детьми бедной Риццы. И то не меня, не меня волок Самарянин от Волги до Ниццы, в рот тыча горбушку огня».
Не меня?! Как раз меня! Себя утешаю. Зачем себе вру?!
Ника вырос. Как вырос! Соображает все лучше взрослых. Аля идет на танцевальные уроки — насмешливо бросает сестре вослед, ядовито: «Что, дрыгать ножками побежала?». Книжки про Французскую революцию читает — девочки Чекрыгины ему дают, пальчиком грозят: странички не гни! Маслом не пачкай! Если б у них еще было масло к столу.
Спасибо, Семен деньги приносит. Хватает, чтобы — выжить.
И так всегда. Париж, ты такой красивый, шельмец! Она не видит твою красоту. Андрусевич, редактор «Русского журнала», насмешливо бросил ей как-то раз: «Анна Ивановна, а не сделать ли вам выступленье? Помнится, в Москве вы недурственно со сцены читывали!». Да ведь зал снять — стоит денег! Да ведь пригласительные билеты напечатать — тоже деньги плати! Разве сама напишет, от руки…
По старой орфографии…
АННА ЦАРЕВА. ВЕЧЕРЪ ПОЭЗIИ В ЗАЛЕ РУССКАГО ЦЕНТРА НА РЮ БУАССОНЬЕРЪ. ВХОДЪ — ТРИДЦАТЬ ФРАНКОВЪНет, тридцать — дорого. Двадцать надо просить. А может, десять? Нищие ведь придут. Наши, русские; несчастные.
Не отказалась от ятей и твердых знаков. От фиты и ижицы. От России — не отказалась. Даром что нет ее на карте. Нет — нигде. А есть эти дикие, странные, одинокие буквы, буквицы огненные на позорной стене лукавого пира: СССР.
Боже, она сидит на скамье в Нотр-Дам — и стихи новые в уме пишет; и про себя читает; и запоминает. Да ведь не запомнишь, старая швабра! Записать бы надо.
Третьего бы ребенка родить! Да нет, ушло времечко, утекло. Да и от кого рожать?
От мужа лишь. Без греха.
А смогла бы — не от мужа?
«Боже, за что?! Освободи голову мою. Возьми хоть на миг ужас быть, жить. Пришла сюда отдохнуть, просто вздохнуть глубоко. Посидеть в тишине. Зачем думаю о любви? Скольких январей я — гора?! И счесть страшно! А — туда же! Соблазн, да, жизнь — всегда соблазн. Охота тепла, жара, чужого дыханья; близости чужой — охота. А ведь это — обман. Человек уходит — и нету любви. Человек умирает — и нет человека! Что останется после нее? Александра? Николай? Стихи?»
Холодным потом покрываясь, опять и опять содрогалась: зачем назвала детей именами царей расстрелянных?
Николай Гордон. Александра Гордон. Для Европы сойдет. Фамилья то ли английская, то ли американская. Да еврейская фамилия, куда деваться. А ведь могли бы ее фамилию носить. И — Царевы бы были. И не раз вслед им бросят: жидовня! И услышат они. Баба, старое брюхо твое! Уж не выносишь; не родишь. Рожай стихи, это ты еще можешь.
Встала. Спину распрямила. Белые свечи горели, трещали. Кюре прошел, шаркая подошвами по плитам. Пустой собор. Она — и кюре. И орган в вышине, во мраке.
Растолкала коленями тьму. Пробила мрак животом. Выбралась из черного леса скамей — под своды, на простор. Догорали свечи. Догорала жизнь.
О нет! Нет! Еще не догорела! Живу! Жить хочу!
Каблуки — цок-цок — по широким каменным льдинам. Переходит реку времени по льдинам. Переходит — ледоход.
Однажды в Москве, в апреле, Але — с моста — ледоход показывала: гляди, Аличка, льдины плывут! К морю! Шумят! Друг на друга громоздятся! Торосами встают! Вода — свободна! Синь неба отражалась в Москва-реке. Золотой шлем Ивана Великого источал сладкий, любовный звон, ширью света и солнца звон расходился по весеннему воздуху. Круги радости, праздник. Пасха — Воскресенье!
И любовь воскресает из гроба; из пепла.
Потянула обеими руками тяжелую дверь на себя. Вышла вон из храма.
* * *Анна и Семен спорили. Охрипли. Еще немного — и оглохнут. От гнева; от непониманья.
— Ну что, что мы оставили за плечами?! Убитые деревни?! Голод?! Бараки в тайге?! Да вас бы первого в том бараке…
— Мы не крестьяне! Нас не раскулачишь!
— Мы! Мы еще хуже. Удобная мишень!
Она никогда не говорила Семену, что ее водили на расстрел. Зачем мужа расстраивать.
— Там будущее! Анюта! Поймите!
— Какое будущее?! Пуля в грудь?!
— Да что вы со своими пулями! Вон фотографии мой генерал привез. Столовая в колхозе! Столы белыми скатертями накрыты! Тарелки — полные!
— А что — в тарелках?
Анна встала перед Семеном. Он поднялся со стула. Они были ростом вровень. Малорослый. Всегда презирал себя.
Поразился простоте ее вопроса.
— Что? Ну… еда…
— Еда! — Анна великолепно, с царственной насмешкой, пожала плечами. — Если бы! А может — пойло? Для скота?
Семен замолчал. Анна осторожно тронула его за рукав штопаной рубахи.
— Семушка, — неожиданно ласково. — Там — загонщик, и там скот. Скотный там двор, понимаете?
Снова взбесился. Стряхнул ее руку.
— А вы — понимаете?!
Анна тяжело, старухой, подбрела к окну. Они были в чердачной комнатенке одни. Аля у мадам Козельской, девочки Чекрыгины в школе, с Никой гуляет Лидия. Одни, в кои-то веки! И — ссорятся. Идиоты!
— Сема, там убийцы. Страна убийц. — Обернулась к нему. Семен отшатнулся от ее взгляда. — Меня там убивали.
— Тебя!
Ринулся к ней, схватил за плечи. Анна отвернула лицо.
— Никогда тебе не говорила. Не хотела.
Боялась в лицо ему посмотреть.
* * *Вечером Ника, поедая кашу, выкрикнул:
— Мама, почему вы все пишете, пишете? Вы напишите один раз, и все! И больше не пишите! У вас не получается?
Анна отложила перо осторожно, чтобы не заляпать чернилами лист.
— Сынок, все получается. Я хочу найти единственное слово. Вот найду — и закончу писать.
— Навсегда?
Ее лицо побелело.
— Мама, мама! — Размахивал ложкой. Каша летела на пол, на салфетку. — Поедемте в Россию!
Анна заставила себя улыбнуться.
— Нет. В Россию мы не поедем. Там плохо.
— Папа мне другое рассказывал! Что там — страна побед!
Анна стиснула руки.
— Сынок! Там — даже елку нельзя нарядить! Запрещено! Ты же любишь елку? Любишь?!
Она уже кричала. Аля скорчилась в уголочке на табурете, делала уроки, тетрадь на коленях. Испуганно вскинулась.
— Мама, мама!
— Там ничего нельзя! Верить в Бога нельзя! — исступленно кричала Анна.
Ника облизал ложку. «И криков не боится, невозмутимый какой ребенок… Бог Один. Наполеон!»
— Я все равно уеду!
«Все равно» смешно произнес, как: «Сирано».
Ночью Анна крепко обнимала Семена. Диван проваливался под их тощими телами. Пружины впивались в ребра. Дети спали — или делали вид, что спят? Семен осторожно повернулся, обнял Анну за плечи. «Любовь — это танго в постели». Она улыбалась и во время поцелуя.
Когда смотрела внизу вверх, в темноте, на закинутое лицо мужа, вместо его лица внезапно увидала — чужое: того прощелыги, картежника, шулера.
* * *Париж — город свободы. Весь мир в тюрьме — а мы свободны.
Фрина и Игорь шли по темным улицам. Весенний ветер их нес, будто они не люди, а бумажные змеи. Хохотали. Останавливались, освещенные яркими витринами фешенебельных магазинов, окнами ночных ресторанов. Игорь смело целовал мексиканку: в Париже разрешено целоваться на улице. Попробовал бы в Москве — с горничной, с гимназисткой! Да никогда. Городовой бы засвистел. Теперь уж нет городовых. Там — как это — ми-ли-ци-я.
Поворот — перед ними набережная. Опять Сена. Уходят от реки и вновь к ней приходят. Широкий мост, и весь в огнях! Что это?! Танцуют! Среди огней, свечей, стоящих прямо на мостовой!
У Фрины загорелись глаза, как у кошки.
— Игорь, гляди. Танцы!
— Это Pont des Arts. Потанцуем?
Закинула руку ему за шею.
Быстрые, неожиданные па, только успевай поворачиваться! Опытный тангеро, он понял — Фрина танцует с ним милонгу. Сначала она повела, она повелевала. Он быстро взял верх. У перил моста сидели два музыканта — аккордеонист и гитарист. Звуки далеко разносились над водой в ночи. Горели фонари. Пылал рассыпанный по тротуарам, по камням живой свет. Хорошо, у дам, по нынешней моде, юбки короткие, не подпалят.
Фрина танцевала и бесстыдно, и утонченно. Ее лицо разгорелось. Он снял пиджак, кинул на камни.
— Сальсу давай! Знаешь?
Гитарист заиграл сальсу. Игорь закинул руки за спину, выгнул грудь, стал похож на петуха. Они переступали ногами весело, забавно, еще немного — и чечетка.