Леонид Корнюшин - На распутье
Три дня оплывали в голубом ладанном дыме храмы — славили Господа за дарованную победу над тульскими сидельцами.
Гурьянов кабак гудел непрерывно. Кабатчик по случаю шумства в новой пестрядинной рубахе, в новых, смазанных дегтем сапогах следил, как старый орел за своими орлятами.
— Угощайтесь, братие, — говорил Гурьян ласково, — на всех хватит. Мавра, што мнесся, давай рыбу, взвар давай. Ешьте, братове, седни особый день.
Дьяка Тимофеева и Василия Анохина кабатчик усадил в красный угол.
— Слыхали? Царь-то Василий Иваныч — истый христьянин: никаво не велел казнить! — сказал ремесленник в парусиновом фартуке.
— Хитер царь, — ответил холоп, засмеявшись и показав полусгнившие, черные зубы, — да нас-то, брат, не обманешь. Энто его нужда приперла: царь боялся Ивашки, оттого и прикинулся добряком.
— Ивашка — раб по низменному своему животу — хуже Шуйского, — сказал купец в сером армяке поверх бараньего полушубка.
— Купец говорит правду, — подтвердил Василий, налегая на вкусную похлебку. — Болотников, сказывают, пролил много невинной крови.
— То так, — согласился Тимофеев, — но и Шуйскому ни в чем не верь: это лиса, которая на свой хвост не сядет, а сядет на чужой. Погоди, теперь он зачнет опустошать казну, зачнет одаривать ратников за верную службу. Так чинил Борис, Шуйский идет по той же дорожке. Увидишь: будет так, как я говорю. Он еще обдерет как липку монастыри, приведет казну к скудости — дабы усидеть на троне.
Василий молча кивнул в знак согласия.
— Рад, что тебя вызволили из кабалы. В случае нужды — ищи меня: помогу. — Дьяк, дороживший временем, поднялся, Василий слушал, разглядывая людей в кабаке. Одного, пьяненького, весьма разодетого, одноглазого, ему показалось, что он знает. Круглым совиным глазом общупывал тот настороженно людишек. За ним теснились отпетые дружки, — половой было ухватил последнего за грудки, чтобы выпереть из кабака, но старшой, сверкнув глазом, процедил:
— Але не ломаны ребры?
— Елизар, неужто ты?! — окликнул Василий.
— А то хто ж? Ах, Вася, вот не чаял. А сих орлов узнаешь, не?
— Матерь Господня, — Гуня?
Гуня в богатом кафтане и юфтяных сапогах сдвинул на затылок какую-то сказочную шляпу с пером.
— Мы, брат, и с рожи, и с кожи. — Гуня, как Елизар, тоже был рад Василию.
Зяблик испуганно оглядывался. За ними, озираясь, перетаптывались человек пять босяков.
— Садися, ребятки, я ноне с кошельком. Угощаю. — Елизар тряхнул скалившего зубы белобрысого шляхтича, сидевшего за соседним столом, — тот, задирая длинные ноги, шмякнулся об пол.
Поляк, поджавшись, ругаясь сквозь зубы, отошел к двери. Вдруг он дико завопил:
— То шайка воров — меня обокраль!
— Слухай, пан, — сказал Елизар, — ты что, сучье семя, позоришь честной народ Москвы? А ты, часом, не шпион ли польского короля? — И так пустил шляхтича козлом, что тот едва не сшиб с петель двери, выкатившись в сенцы. Оттуда шляхтич закричал истошно и пронзительно.
Гурьян подсел к воровской артели. Посмеиваясь, сказал:
— Своей смертушкой, Елизарий, видать, ты не помрешь.
— Выпьем, Гурьян Прокопыч, за нашу удачу. — Елизар посверкивал веселым глазом, рассказывал: — Были мы у ворья, у Ивашки, нагляделся я на атамана. Мужик битый, злой, в ратном деле кумекает, а вот коли добрался бы до власти — тогда б он наспускал шкур. Волк галерный!
— Чего он, сатана, хотел? — спросил Гурьян.
— Ай не знаешь? — ответил Купырь.
— Таперя ему хана: живым его царь не оставит!{21} — сказал Гуня.
— Много, дурак, народу совратил, — проговорил лысый, с оспинами на лице старик, человек божий, кормящийся подаянием.
Другой, в зипуне и худых лаптях, сказал, что царь Ивашке даровал свободу.
— Про такую слободу мы слыхали, — сказала баба в сарафане.
— Либо с камнем пойдет на дно, либо удавют: живым энтого вора царь не выпустит, — сказал пожилой худой ремесленник.
— Но ведь царь принародно дал слово помиловать! — заметил Василий.
— Эхма, что говорено, то не сделано. Так-то, сынок, — ответил Гурьян.
— Царю Василию какая вера? — Елизар хрумкал груздями, сидел важный, но какой-то темный, буравил людишек злым глазом.
— А йде ж царишка, то бишь Димитрей? — спросил торговый человек.
— А бес его знает — иде, — ответил Купырь.
— Какой он Димитрий, — сказал с сердцем Василий, — то Матюха по прозвищу Веревкин.
— Как же он Бога не боитца, назвавшись царским сыном? — спросил молодой монах.
— Евонный Бог — злато, — ответил Гурьян.
— Можа, так, а можа, и не так, — засмеялся человек в бараньем кожухе.
Портной, старик с пегой бородою, сказал, что по Москве ходят подметные письма самозванца и там говорится, что под него отложилось уже много городов.
— Пуще всего волынит Астрахань, — сказал авторитетно портной, — а там, сказывают, объявилось целых три царевича.
— Откулева они, аспиды, лезут? — заругался лысый старик.
— Был бы у нас законный царь, чай, не лезли бы, — сказал Купырь.
— Втридорога драть будут! Немцы в невыгоде жить не привыкли — послухать ихние разговоры в слободе, так и чешутся руки взяться за саблю! — сказал пожилой стрелец с вытекшим глазом.
— Паперзаки, знамо дело, свово не упустят, — подтвердил Гурьян, ставя большую бутыль пива. — Угощаю, братове, по случаю взятия Тулы.
— Возьми, — протянул ему кошель Купырь, который он стянул у шляхтича.
— Я и говорю: своей смертию ты, парень, не помрешь, — засмеялся Гурьян, — отдай лучше божьим людям. Шли бы вы, ребятки, в царскую мастерскую. Вон Вася доволен. У тебя, Елизарий, золотые руки даром пропадают!
— Я об том и хотел им сказать, — поддакнул Василий.
Но буравящий глаз Купыря был нацелен вовсе в другую сторону — он переглянулся с Гуней и Зябликом, тихое дело им было не по нутру. В это время подал голос сидевший иноземец: он в углу тянул пиво и сосал трубку, ибо инородцы уже покуривали в Москве. Иностранец был знаменитый мастер — голландец Иоганн Вальк, худой, с лицом в продольных и поперечных морщинах наподобие дубовой коры, с глубокими маленькими хитрыми и умными глазками, внушительными усами. Голландец управлял литейной мастерской в Москве, вооружая войско. Вальк приехал в Россию не столько по расчету, сколько из любви к своему ремеслу. Отпетые молодцы ему нравились, особенно этот бес одноглазый — Купырь, и, выпуская колечки дыма, он сказал:
— Ви можете добренько у мене заработать. Я карошо плачу. Я так видайт, что ви есть шарлатан и вор? Но пускайт вор, я все равно желаль бы вас взять свой завод: только не думайте, што я вас калпачил. Я — честный голландец!
— Благодарим! Однако ж мы не с того тесту, чтоб нас ты купил, — отказался Елизар.
— Нас, известно, не купишь, мы люди вольные, — усмехнулся Гуня.
Гурьян глянул в окошко — во двор кабака въехала конная стража; стрельцы каждый вечер, ставя рогатки[33], заходили в Гурьяново заведение промочить усы.
— Выходите через черное крыльцо, живо! — шепнул Гурьян Купырю.
— Я выйду следом, — сказал им Василий.
— Елизар, голова твоя бедовая, время такое, что можно без нее остаться, — сказал на улице Василий Купырю, — шли бы вы, правда, к нам, работы хватит.
— То не по мне: надо проведать католиков в Немецкой слободе. Вчерась поглядели: сыто, сволочи, поустроились! Ишо, даст Бог, встренемся. — И они пропали в сумеречной мгле.
…Первыми обчистили Паперзаков — недавно отстроенный с краю слободы дом. Паперзак, порядочно подравший глотку днем с купцами, сидел за подсчетом выручки. Ядвига, тряся грудями, вытянув жирную шею, следила за ловкими руками мужа, мусолившего деньги… Вдруг чья-то лапища ухватила кожаный кошель, другая сдавила Паперзаку глотку, Ядвига с кляпом во рту отлетела в угол. Закатив глаза, ничего не соображающий Паперзак отдышался, потрогал голову — цела… Тряслись руки, огляделся — нет никого. Протянул хрипло:
— Ты жива, Ядвига?
— Ограбили!.. — Ядвига, выдрав кляп, сунулась к дверям, но они оказались запертыми.
Когда слуга отворил дверь, они кинулись в комнаты и увидели, что от серебра и золота не осталось и следа. Паперзак, ухватив пистоль, выскочил на крыльцо, но тьма была пустая, безглазая, дергая на голове волосы, он завыл…
В ту же ночь свечой занялся дом торговца-гамбургца, — этот порядочно нажился на перекупе скота.
…Дня через три лихие люди сидели в харчевне, где толклись увечные, бродяги, — спустили на угощение все, что добыли в Немецкой слободе. Иной скиталец, расчувствовавшись, становился перед Купырем на колени. Но тот не знал тщеславного чувства, журил человека: