Алла Кроун - Перелетные птицы
Надя в этот миг пережила тысячу разных чувств: удивление (как же она могла быть так слепа?), душевную боль и… удовольствие. Она не могла понять, из-за чего по ее телу проплыла сладкая теплая волна, ведь ответ возник в ее сердце мгновенно.
— Вадим, у меня никогда не было друга, которого я любила бы больше, чем тебя, — начала она, отчаянно подыскивая слова попроще. — Ты мой самый лучший друг, и я тебя очень люблю, но я не смогу полюбить тебя страстно, нежно. Понимаешь…
Вадим быстро поднял руку, останавливая ее.
— Не говори ничего больше, Надя. Слова ведь вечны, их легко произнести, но невозможно вернуть. Я многое знаю, а о том, чего не знаю, могу догадаться. Не волнуйся, — добавил он, заметив, что по ее лицу пробежала тень. — Я умею держать язык за зубами.
Вадим встал, сунул руки в карманы и пнул носком ботинка лежавший на земле камушек. Проследив за тем, как тот, подпрыгивая, откатился, Вадим повернулся к Наде.
— Нежная любовь. Что это такое? Скоротечная мечта. Такая любовь — как облако, Надя. Она существует очень недолго. Жизнь рано или поздно омрачит ее, превратит в обузу.
Надя к этому времени уже взяла себя в руки.
— Не знала, что ты такой философ.
— Вовсе нет. Я просто практичен. Чувство привязанности, любовь, основанная на взаимопонимании, — вот настоящий повод для брака. Без иллюзий. Что скажешь?
И она согласилась, потому что это показалось ей правильным, единственно правильным решением. А потом, когда он раскрыл объятия, Надя с радостью прижалась к нему. Быть рядом с ним было тепло и приятно. Она обвила руками его шею и встретила его губы своими. Его твердое тело прижалось к ней сильнее, обжигая ее своей сдерживаемой дрожью. Прядь его взъерошенных волос скользнула по ее лбу, и на это прикосновение где-то глубоко внутри нее откликнулись невидимые струны. Уже много месяцев ей не было так хорошо. Да, она могла выйти за Вадима, потому что любила его. Другая любовь останется, но будет сокрыта, и, хоть огонь еще не угас, он не запятнает ее чувств к Вадиму. В этом мать была права. Можно любить двоих одновременно. Но сейчас она должна сосредоточиться на этом, новом, счастье. Сережа и папа обрадуются. Удобно устраиваясь на груди Вадима, она закрыла глаза и улыбнулась.
У железных ворот Сергей обернулся, но Надю и Вадима не увидел. Ему было приятно, что его давний друг ухаживает за Надей, да и времени побыть с Эсфирью наедине из-за этого было больше. Им редко случалось оставаться одним, и теперь Сергеем овладело лихорадочное возбуждение. Какая странная, необычная женщина! Однако он всякий раз впадал в смятение и душевные терзания, когда она, бывало, вскользь упоминала о том, что не видит ничего зазорного в свободной любви.
Ее фанатичное рвение, ее упрямое желание мстить власти, допустившей убийство ее родителей и измывательство над ней самой, заразили Сергея своим ядом. И все же он считал, что в своем исступленном желании бросить вызов всему, что связано с условностями и традициями общества, она заходит слишком далеко. Сергей не мог примириться с подобным подходом к любви — сокровеннейшему из таинств человеческих отношений. Чем больше он думал об этом, тем сильнее желал Эсфирь. Загвоздка была в том, что он не знал, как ей об этом сказать. Он был совершенно неопытен в подобных вещах и не мог заставить себя признаться ей, что у него, тридцатилетнего врача, ни разу не было женщины.
Врач! Иногда он задумывался о том, хватит ли ему терпения заниматься врачебной практикой. Ведь недостаточно просто прописывать успокоительное или снотворное, ставить банки при бронхите или прослушивать грудь чахоточных пациентов. Кроме этого нужно выслушивать их жалобы и рассказы о своих бедах. Потому-то он при каждой возможности и сбегал в исследовательский институт. Сергей мог часами сосредоточенно наблюдать за колониями микробов. Некоторые из них были смертельно опасны, некоторые безвредны, но все требовали изучения. Это было его излюбленным занятием, и он мечтал о том, чтобы посвятить ему все свое время. Сейчас Сергей видел причину своей нелюбви к практическим занятиям медициной в неразрешимом внутреннем противоречии. Как врач он больше всего хотел лечить людей, облегчать их страдания, но одновременно с этим он понимал, что жестокость и смерть неизбежно сопутствуют революции.
Так он размышлял, дожидаясь Эсфирь у типографии. Наконец она вышла и вручила ему пачку листовок. Они шли молча, пока она не потянула его за рукав.
— Сергей, ты как будто не здесь, а где-то далеко. Мой дом уже рядом. Смотри не рассыпь листовки.
У ведущей во двор арки Сергея с Эсфирью приветствовал дворник, который, завидев их, прекратил мести улицу, оперся на метлу и стал разглядывать парочку.
— Он знает всех, кто живет в моем дворе. Не только жильцов, но и всех, кто к ним ходит, — сказала Эсфирь и с усмешкой добавила: — Тебя взяли на примету. Берегись!
Однако Сергея эта шутка не развеселила.
— По-моему, давно пора отменить обычай держать дворников. Вместо того чтобы наводить порядок, они гоняют мусор из угла в угол и сплетничают. Это может быть опасно.
Эсфирь пожала плечами.
— От них меньше вреда, чем от городовых.
Они вошли в подъезд через дверь в дальнем конце двора. Там было темно и скользко. На первой лестничной площадке Эсфирь положила свою пачку листовок на те, что держал Сергей, и открыла дверь коммунальной квартиры. Глаза не сразу привыкли к сумраку коридора. Наконец Сергей различил четыре двери с латунными замками и открытый проход в большую кухню с четырьмя столами и одной плитой. Он еще раз осмотрелся. Так и есть: четыре двери в коридоре, четыре стола и только одна плита. Сергей недоуменно повернулся к Эсфири. Она какое-то время смотрела на него, потом отвернулась и вставила ключ в замок своей двери.
— На плите четыре конфорки. Одна на семью, это… — Звук льющейся воды заглушил слова. Сергей развернулся и заметил молодого человека, вытирающего кран в большой ванной в противоположном конце коридора. И снова Эсфирь заметила его удивленный взгляд.
— Да, у нас строгие правила. Ванна общая, и каждый мост ее после себя. То же самое с туалетом.
Сергей поморщился. Для нее явно не существовало запретных тем. Это был первый раз, когда Эсфирь пригласила его к себе, и молодой человек стал с интересом осматриваться. Комната была довольно большой, с высокими потолками, но обилие мебели зрительно уменьшало ее размеры. Прямо посреди комнаты стоял огромный дубовый шкаф. К одному из фигурных выступов у него наверху была привязана веревка. Другой ее конец крепился к крючку на стене, и на этой веревке висело большое покрывало в клеточку, за которым, как догадался Сергей, располагалась кровать Эсфири. Сергей положил пачку листовок на большой письменный стол, отодвинув его единственное украшение — менору[7], и сел на потертую коричневую плюшевую софу. Перед ним стояло два небольших столика, заваленных бумагами и книгами. Ни картин, ни даже фотографий в комнате не было.
Когда Эсфирь принесла из кухни кипяток и заварила чай, они сели за стол.
— У тебя есть фотографии родителей? — спросил Сергей.
— Во время погрома пропало все. Из того, что у нас было, это — единственное, что мне удалось сохранить. — Она указала на менору. — И то только потому, что на этом настаивал раввин. «У праведной девушки обязательно должна быть менора», — говорил он.
Сарказм в ее голосе был слишком явным, чтобы не заметить его. Сергей прикоснулся к ее руке.
— Тебя переполняет ненависть и жажда мести, я вижу это. Оставь в своем сердце место для любви.
Эсфирь не убрала руку.
— Душа умирает, когда ей становится все равно, а не когда она ненавидит. Пока я ненавижу, я могу и любить.
За разговорами о войне и ценах допили чай, потом начали раскладывать листовки по пачкам, чтобы позже разнести их по заводам.
Покончив с этим занятием, Сергей снова сел на софу.
— Ты думала о том, как будешь жить, когда отомстишь за родителей? — Он на всякий случай не упомянул об изнасиловании. — И когда мы поставим на колени правительство, которое ты так ненавидишь.
— У меня нет привычки злорадствовать. Я просто хочу, чтобы восторжествовала справедливость. А о том, что будет потом, я особенно не задумываюсь. Я уже говорила тебе, что хочу уехать в Америку.
— А как насчет личного счастья? Тебе никогда не хотелось встретить мужчину, который любил бы тебя, а не твое тело? — Ближе к этой болезненной и деликатной теме он подойти не осмелился.
Эсфирь медленно подняла на него глаза. Эти глубокие темные озера закружили его водоворотами нежности и увлекли в свои глубины. Такого раньше не бывало. Он глубоко вздохнул, чтобы успокоить зачастившее сердце.
— Каждому хочется быть любимым, — тихо произнесла Эсфирь. — Когда любовь становится важнее вожделения, это прекрасно, но и страшно.