Наталья Нестерова - Стать огнем
— Вы, Степан Еремеевич, моральные стимулы ставите выше материальных, экономических.
— Еще в Новом Завете али в Старом записано, что не хлебом единым жив человек, — вернул Степан шпильку.
Когда на общем собрании по случаю годовщины Октябрьской революции впервые вручали премии за отличную работу (бабам — отрезы мануфактуры, мужикам — сапоги яловые), присутствующие онемели. В тесном помещении школы, куда набилось много народу, повисло гнетущее молчание. Степан, державший «премии» в секрете, даже струхнул: он вызывает одного за другим отличников сельскохозяйственного производства, вручает подарки, пожимает руки, а в зале народ точно заколдовали…
— Чего замолкли? — прокашлялся Степан. — Поздравим наших чемпионов!
И первым захлопал. Через секунду народ повскакивал, бешено заколотил в ладоши. С Ольгой Панкратовой случился натуральный припадок: прижимая к груди отрез бязи, рыдала так, что хоть водой отливай. Ольга была из работниц, то есть ее муж не «член» и не «с совещательным голосом». Лучшая доярка, Ольга за день выдаивала двадцать коров. И прежде никто никогда ей за это слова доброго не сказал.
Коммуна в первые годы состояла в основном из молодежи, в том числе и неженатой. Ровесников Степана было пять мужиков, они, на десять-пятнадцать лет старше остальных, считались пожилыми. Сорокалетние Фроловы — вовсе стариками. Там, где молодежь, не только свадьбы, рождение детей, гулянки-хороводы, зимние забавы, но еще и соревнование молодух, противостояние, меряние силой молодых парней и мужиков, вспыхивающая любовь, измены и следующие за ними мордобои. Жили-то тесно, работали совместно, а родители, пред чьими очами не забалуешь, были далеко.
Степану подчас казалось, что проще пять часов за отчетами просидеть, пильщиком неделю оттрудиться, чем сызнова примирять баб по вопросу, кто из них хорошо продаивает коров, до последних, самых жирных струек, а кто вымя непродоенным оставляет. Или с Акулиной Павловой разбираться.
Акулина была трудницей, каких поискать. Пахала, боронила — иных мужиков за пояс могла заткнуть, что на жатве, что на сенокосе. И зарод закладывает, и на зароде стоит, только успевают ей сено подкидывать. Одному ребенку хлебную соску даст, другого сиськой покормит — и пошла косить, не угонишься. Такой же сильной в труде была Марфа, невестка Степана. Но Марфа — смиренная и тихая, а у Акулины в одном месте нетерпеж водоворотный. То одного, то другого мужика совратит. Муж Акулину за косы таскал, бабы не раз ухватами и коромыслами прикладывали, а с Акулины как с гуся вода.
Даже Парасю эта гулящая баба довела до крика на мужа:
— Она к тебе прижиматца! Морда разбита, глаз заплыл, так она вторым тебе подмигиват!
— Кто? — сделал удивленный вид Степан.
Успел увернуться от полетевшей в него сельницы — большой деревянной миски, в которую Парася сеяла муку.
Если кому-нибудь из родных рассказать, что Парася ему в морду посуду швыряет, не поверят. Вот что делает с человеком свободный труд! Всесторонне развивает.
— Созывай совет коммуны! — потребовала жена.
— Да? И с какой повесткой дня?
— Распутство Акулины Павловой и последующее ее изгнание из коммуны.
— Хорошо, нож-то положи от греха. Вызову Акулину для серьезного разговора и последнего предупреждения.
— В моем присутствии говорить будешь!
Марфа и Петр
Степан несколько раз предлагал брату и невестке: «Вступайте в коммуну, переезжайте к нам! Первое время потеснимся, потом вам дом построим». Он видел, что Петр и Марфа задыхаются в Омске. Летом жара и вонища: фекальной канализации в городе нет, из отхожих мест бочками вывозят нечистоты, сбрасывают прямо в Иртыш и в Омь, берега которых превратились в свалки нечистот и мусора. Ассенизаторских бочек не хватает, многие домохозяева выливают нечистоты на улицу, выбрасывают зимой туда же трупы павших домашних животных. По весне все это оттаивает и начинает гнить, испускать зловоние. Но летом в сухую погоду хуже дурного запаха досаждает пыль. Часто дуют ветры, и Омск накрывают пыльные тучи. Оседая, весной и осенью пыль превращается в непролазную грязь. На субботниках, воскресниках комсомольцы, партийцы и сознательные граждане высаживают деревца, но коровы, козы и прочие овцы губят зеленые насаждения. Город-то что большая деревня. Каменных домов, двухэтажных деревянных и смешанных (подвал, первый этаж кирпичные, второй — деревянный) не более трех процентов, остальные — частные дома-срубы с огородами, саманные, насыпные и землянки. В них проживало до ста пятидесяти тысяч человек.
С местом жительства семейству Петра даже повезло — отдельное. Начиная с семнадцатого года на Омск накатывали одна за другой людские волны, жилья не хватало катастрофически. Старые вагоны, землянки, халупы — люди цеплялись за землю, как только могли. В общежитиях (городу, ставшему на путь индустриализации, требовалось много рабочих) в комнатах теснились по три семьи.
Петр трудился кочегаром на заводе сельхозмашин, и жили они при кочегарке, в полуподвальном чулане за стенкой угольного склада. Окошко мутное под потолком, пыль угольная постоянная, несмываемая.
— Зато печки не надо, — гыгыкал Петр. — От кочегарки тепло, если дверь открыть.
Степану казалось, что после родных сельских просторов, в которых они выросли и в которых он с женой и сыном сейчас жил, чулан, кочегарка, подвал, пыль, вонища — хуже тюрьмы.
— Марфа! — злился Степан, оставаясь с невесткой наедине. — Петька — ладно! Он вырвался из-под маминой диктатуры, лопатой уголь бросает — невелик труд при его природной силе мышц. На рыбалку ходит, в шахматы сам с собою играет…
— Он с Митяйкой играет.
— Все одно! Не перебивай! Петр у нас… сама знаешь! Но ты-то! Разумная трудящаяся женщина! Какого лешего вы здесь сидите, угольной пылью дышите?
— Спасибо, Степан! За приглашение спасибо, за подарки-продукты, что привез, Парасеньке поклон земной. Скучаю без моей сестренки до замирания сердца.
— Дык собирайся! Прям сейчас, едем!
— Извини, нет-ка. Мы тут, как сложилось.
— Марфа! Ты вроде не дура, а рассуждаешь, как форменная дура!
— Прости!
— Чего «прости»? Тьфу ты! На языке мозоли набил вас агитировать. Парася сказала, ежели сами опять не поедете, с твоего согласия Митяя забрать на лето. Отпускаешь?
— Конечно. Хотя сыночек наш — единственная здеся отрада глазам, душе и сердцу. Кто на него ни взглянет, все в восхищении. Могутен в своей малой размерности, весел и добр, пацанам гораздо старшим не дал новорожденных котят мучить, с отцом… с Петром в шахматы почти на равных, и глаз у него заприметливый: на веточку какую глянет или на облако, кричит: «Мама, смотри, на чертенка веселого похожа или на барашка, что на задние ножки встал!» Точно как…
— Дедушка, — договорил Степан вместо запнувшейся Марфы. — Еремей Николаевич со всей его тягой к прекрасному окружающему.
— Ну да, дедушка…
— Марфа, я тебе в последний раз предлагаю!
— Митяя соберу сейчас. Пусть на воле порезвится.
Как и мать, Анфиса Ивановна, Степан хорошо разбирался в людях. В том смысле, что видел способности и пределы возможностей каждого. Но ни мать, ни Степан никогда не задумывались, в чем причины тех или иных поступков людей. Если человек поступал, с их точки зрения, разумно, то это было нормально, а если противился мудрому совету или предложению, то по глупости. Искать причины чужой глупости так же нелепо и бесполезно, как пытаться понять источник непогоды.
Откройся Степану истинная подоплека отказа Марфы вступать в коммуну, прочитай он ее мысли, ужаснулся бы и еще раз утвердился в мысли, что в чужую голову лучше не забираться.
* * *Марфа хотела второго ребенка. Желание было навязчивым, неотступным, терзавшим днем томлением тела, а ночью мучительными снами. Ей снилось, что она родила дитя и потеряла, не может найти. Снилось, что рожает детей безостановочно, одного за другим, как крольчиха, и всех любит, от счастья захлебывается, но не знает, куда девать прорву младенцев, снилось, что она бросается на грудь к разным мужикам, умоляя осеменить ее. Последний сон был самым кошмарным, потому что очень походил на дневные мечты. Она без труда контролировала себя и на мужиков, конечно, не бросалась. Был только один человек, перед которым она не устояла бы. Боялась очумевшей от зова природы волчицей накинуться на него. На Степана, свою безысходную любовь и мужа обожаемой сестрички Параси, которая душой была чиста и прекрасна, которая, единственная в жизни, проявила к Марфе сестринскую заботу и участие.
Несколько раз приезжал Еремей Николаевич, и Марфа ни словом, ни взглядом не дала понять о своем бабьем томлении, да и свекор не выказывал желания покрыть сноху. Не сговариваясь, они вычеркнули из памяти свой грех, словно того никогда и не было. Хотя плод греха, чудный карапуз Митяйка, вот он, бегает, прыгает от радости: