Валентин Пикуль - Слово и дело
В душных покоях было невозможно дышать. Отбили замки и растворили рамы окон. Придворные толпились возле герцога Бирона, как послушные марионетки. В окна врывался свежий морозный воздух, и вместе с ним донесся до покоев дворца чудовищный, дерзновенный вопль с улицы:
— Уж коли на Руси самым главным Бирон стал, так, видать, он царицу по ночам здорово умасливал!
Крикун оказался монахом. Его поймали и привели.
— Любезный, — сказал Бирон крикуну, — ваше ли это дело рассуждать о высших материях власти? Вы позволили себе отзываться обо мне дурно, а ведь вы меня совсем не знаетеМожет так случиться, что я человек хороший и вам будет со мною хорошо.
Ушаков сделал выжидательную стойку:
— Куды его тащить прикажете? За Неву? В пытошную?
Массивная челюсть Бирона дрогнула:
— Зачем? Отпустите его. Я не желаю зла…
Два лакея подвели к регенту ослабевшего от рыданий князя Никиту Трубецкого, который спрашивал о распоряжениях по комиссии погребальной, о траурных пышностях, приличных сану покойницы. Любопытствовал князь Никита, сколько тысяч золотом ему на все это благолепие будет из казны отпущено.
— Не понимаю вас, — ответил Бирон. — О каких тысячах идет речь? В уме ли вы, прокурор? Для украшения гроба императрицы возьмите страусовые перья… от шутов! А что осталось в магазинах от дурацкой свадьбы в Ледяном доме — из этих запасов вы посильно и создавайте пышность.
Ай да Бирон! Хорошо начал! Прямо с ядом начал!
На тонком шпице дворца Летнего дрогнул орленый всероссийский штандарт и медленно пополз вниз, приспущенный в трауре по кончине императрицы.
Но рядом с ним ветер с Невы трепал и расхлестывал над столицею России желто-черный штандарт Курляндского герцога…
Перед толпою льстецов Бирон следовал в комнаты нового императора России — Иоанна Антоновича. Регент почтительно склонился перед младенцем. Император, возлежа на подушках, пускал вверх тонкую и теплую струйку.
— Ваше императорское величество, — обратился к младенцу Бирон, — соблаговолите же дать монаршее распоряжение, чтобы отныне мою высококняжескую светлость титуловали теперь не иначе как его высочество, регент Российской империи, герцог Курляндский, Лифляндский и Семигальский…
Младенец катался на подушках, потом густо измарал под собой роскошные сибирские соболя.
— Его величество выразил согласие, — заговорили льстецы.
— Чего уж там! — подоспел Бестужев. — Дело ясное…
Миних сказал:
— Даже слишком ясное! Я это ощутил по запаху…
Статс-дамы и фрейлины уже обмывали покойницу. Анна Иоанновна еще долгих три месяца не будет предана земле, а для сохранения останков императрицу следует приготовить. Теперь, когда она уже не себе, а истории принадлежала, тело ее бренное вручалось заботам медицины.
***Шествовали люди почтенные, мужи ученые — лейб-медики и хирурги… Сейчас!
Сейчас они распотрошат ея величество. В конце важной и мудрой процессии врачей шагал и Емельян Семенов, который до сих пор царицы вблизи не видывал. И думал, шагая: «Теперь она тихонькая… А сколько мучений народ принял от нее, пока в ней сердце билось, пока уши слышали, а гааза виноватых выискивали…»
Заплаканная гофмейстерина остановила врачей:
— Сейчас ея покойное величество перенесут в боскетную, и лишь тогда ведено вас до тела ея допущать…
Каав-Буергаве был на ухо туг, при нем состоял ассистент Маут, который на пальцах, как глухонемой, быстро втолковал метру, что тело к вскрытию еще не готово. Кондоиди наказал лакеям дворцовым, чтобы тащили в боскетный зал побольше ведер и чашек разных:
— Я знаю — натецет з нее много зыдкости…
Семенов опустил на пол тяжелый узел, в котором железно брякнули инструменты, для «групоразодрания» служащие. И тут кто-то цепко схватил его за плечо, подкравшись сзади. Обернулся, — ну так и есть. Опять «слово и дело». Стоял перед ним Ванька Топильский в мышином кафтанчике, живодер известный.
— А тебя не узнать, — сказал он Емеле с подозрением. — Ишь как принарядился ты… Отчего я тебя во дворце царском вижу?
— Стал я врачебным подмастерьем, и ты меня не хватай… Не хватай… Ваше время ныне пошло на исход…
Топильский руку с плеча убрал, а ответил так:
— Наше время никогда скончаться не может, ибо России без сыска тайного уже не обойтись. Машина сия хитроумная запущена, и теперь ее не остановишь. Только успевай кровушкой смазывать, чтобы скрипела не шибко…
Повели врачей в боскетную, откуда мебель и цветы уже убрали. Остался посредине большой стол, на котором лежала императрица. Дверь закрыли, снаружи ее поставили часового. Спотыкаясь о ведра, стоящие близ стола, врачи стали рвать платья с императрицы, словно тряпки с дешевой куклы, которую впору выбросить.
При этом они разом раскурили трубки фарфоровые. Дым нависал столбом!..
Наконец был сдернут последний чулок, и глухой КаавБуергаве грубо шлепнул Анну Иоанновну по ее громадному животу.
— Синьор, — сказал он Рибейро Саншесу, — потрошить брюшную провинцию мы доверяем вам. А вы, — обратился он к Кондоиди, — проникните в провинцию секретную…
Семенов глянул на Анну Иоанновну. Покажи ее вот такой народу — не поверят ведь, что эта расплывшаяся баба угнетала и казнила, услаждая себя изящными фаворитами, бриллиантами, венджиной, картами, стрельбою из лука, песнями и плясками, забавами глупейшими. Емельян Семенов брезгливо рассматривал императрицу…
Один глаз Анны Иоанновны приоткрылся, и жуткий зрачок его исподтишка надзирал за Емельяном.
Стало страшно! Как и в прежние времена. Под императрицу подсунули ароматические матрасы.
— Ну что ж, начнем… — заговорили врачи.
Саншес скинул кафтан. Натянул длинные, доходящие до локтей, перчатки из батиста. Вооружил себя резаком. Но прежде лейб-медики выпили по стакану вина и снова втиснули в зубы трубки.
— Пора! — суетился де Тейльс. — Приготовьте ведра…
Под ударом ножа раздутое тело императрицы стало медленно оседать на плоскости стола — словно мяч, из которого выпускали воздух. Саншес перевернул тело на бок, и теперь Семенов с Маутом едва успевали подставлять чашки.
— Осталось одно ведро! — крикнул Емельян.
— Это для требухи, — ободрил его Кондоиди.
Знание латыни всегда полезно, и сейчас врачи посадили Емельяна Семенова для записи протокола. От стола, где потрошили Анну Иоанновну, часто и вразнобой слышалось разноголосье врачей:
— В перикардиуме около рюмки желтого вещества, печень сильно увеличена… жидкости три унции! Поспевайте писать за нами… Истечение желчи грязного цвета… В желудке еще осталось много вина и буженины… Ободошная кишка сильно растянута…
— Проткните ее, — велел Кондоиди.
Требуха ея величества противно шлепнулась в ведро.
— Вынимайте из нее желудок.
— Не поддается, — пыхтел Саншес.
— Рваните сильнее.
— Вот так… уф!
Кондоиди скальпелем разжал мышцы мочевого пузыря.
— Тут пто-то есть, — сказал он, сосредоточенный.
И достал из пузыря царицы коралл ярко-красного цвета. Повертел его перед коллегами, показывая. Коралл был ветвистый, как рога дикого оленя, с очень острыми зубцами по краям, величиною с указательный палец взрослого человека.
Это и был «камчюг».
— Вот прицына цмерти, — сказал Кондоиди. — Броцьте!
Коралл звонко брякнулся в пустую вазу. Кондоиди вспрыгнул на стол. Присев над императрицей, он засунул руку в грудную клетку, шнурком шелковым стянул ей горло. Затем крепко перевязал грудные каналы, идущие к соскам.
— Цеменов, иди пуда с нозыком, — велел Кондоиди.
Емельян Семенов, на пару с Маутом, убирали из Анны Иоанновны весь жир.
Саншес между тем кулаком запихивал в императрицу, словно в пустой мешок, сваренное в терпентине сено. Каав-Буергаве, мастер опытный, бинтовал императрицу, будто колбасу, суровой тесьмой, пропитанной смолами… Трудились все!
Кондоиди велел своему подмастерью взять ведро с требухой и вынести его куда-нибудь. Емеля подхватил тяжеленное ведро, вышел во двор. С неба ясного сыпал хороший, приятный снежок. За Фонтанкою дымили арсеналы, слышался грохот опадавших кувалд.
Жизнь текла, как и раньше. Бежали лошади в санках.
Потирая уши, прохожие шагали по своим будничным делам.
Емельян Семенов дошел до выгребной ямы. Еще раз брезгливо глянул он на осклизлые, синевато-грязные потроха Анны Иоанновны. И, широко размахнувшись, выплеснул в яму царскую требуху.
Пошел обратно, позванивая в руке пустым ведром.
День был чудесный. Погода настала хорошая…
Цари! Я мнил: вы боги властны,
Никто над вами не судья;
Но вы, как я, подобно страстны
И так же смертны, как и я.
И вы подобно так падете,
Как с древ увядший лист падет!
И вы подобно так умрете,