Евгений Салиас - Петровские дни
Дама слушала внимательно, воодушевление и вдохновенный голос столетней старухи, будто вдруг помолодевшей взглядом и речью, не могли не подействовать.
"Пифия", — повторяла она мысленно.
Прошло около часу, когда дама, весёлая, улыбающаяся, вышла на крыльцо и, простившись со старухой, двинулась в лес, сопровождаемая приятельницей. На вопросы её дама ответила только: "Удивительно!" И затем она глубоко задумалась и шла молча, понурившись…
XXVIII
Когда две женщины молча дошли до палат Разумовского, часовые у подъезда отдали честь… На лестнице они разошлись… Дама вошла в зал… При её появлении сановник, ожидавший здесь, склонился и подал большой пакет с большой печатью.
— От короля Карлуса, — доложил он. — Гонец гишпанский в ночь прибыл.
Это был канцлер граф Воронцов.
Спутница дамы прошла в малые комнаты дома. Придворный лакей, дряхлый старик, явясь почти вслед за ней, доложил, что уже с час ждёт её офицер.
— Имя-то он своё сказал? — спросила она.
— Сказывал. Да виноват, Марья Саввишна…
— Что? По дороге, Гаврилыч, потерял?
— Потерял, матушка. Уж очень мудрёно оно.
— Тяжело было нести и уронил?
— Точно так-с!.. — усмехнулся старик лакей.
— Обермиллер?
— Точно-с. Похоже! Совсем эдак…
— Да каков из себя-то он?
— Маленький, рыжеватенький.
— Ну, вот! Так бы, Гаврилыч, прямо и говорил! Ну, проси…
И Марья Саввишна Перекусихина, наперсница императрицы, вышла в свою отдельную маленькую гостиную.
Через минуту гвардейский офицер, действительно очень маленького роста, с лицом, покрытым сплошь веснушками, и с мохнатыми рыжими бровями, что придавало ему очень странный вид, скромно и отчасти боязливо расшаркался пред женщиной и, по просьбе её садиться, уселся на край стула.
— Ну, что скажешь, Карл Карлович?
— Ничего, сударыня, особливого, но всё-таки понемножку начал. Теперь уже человек десять извещены. Шум пошёл уже.
— А велик ли шум?
— Велик, сударыня! Пуще, чем можно было ожидать.
— Кто же больше всех шумит? Небось, измайловцы?
— Есть один и измайловец. Пуще всех остервенились Гурьевы, два брата, да Хрущёвы, три брата, да Измайловы, два брата, да один Толстой.
— Ты как же говорил-то? Расскажи!
— Да как вы сказали, Марья Саввишна. Прежде всех сказал я одному Гурьеву, что вот, мол, так и так, Григорий Григорьевич Орлов возомнил о себе превелико. Ожидая, что будет при короновании графом и получит большое денежное вознаграждение, всё-таки не довольствуется. Ведь так вы изволили сказывать.
— Так, так! Молодец!
— И вот-с… — продолжал немец-офицер тихо и подобострастно, — возмня о себе, не полагает уже предела своим вожделениям и ныне возмечтал быть супругом императрицы.
— Ну? Ну? Верно. Дальше что?
— Всё, сударыня!
— Как всё?! — воскликнула Марья Саввишна.
Офицер немножко смутился.
— Как всё?! — повторила женщина. — Главное-то ты, стало быть, и забыл?
— Простите, а по-моему, всё, что вы приказали, я в точности исполнил.
— Помилуй, голубчик! Главное-то, главное. Как государыня-то на это смотрит? Сама-то она что говорит?
— Виноват-с, вы меня перебили, а то бы я и это вам передал. Это я тоже-с доподлинно и как вы сказывали, чуть не вашими словами говорил. Сама-де государыня очень этим обижена, тяготится, опасается господ Орловых и их всяких клевретов, но что, собственно, выходить замуж считает для своей особы царской неблагоприличным.
— Ну вот, умница! А я уж испугалась, что ты главное-то и позабыл.
— Как можно, Марья Саввишна! Да это, собственно, и подействовало на всех. Не скажи я этого, так, пожалуй бы, все эти господа и шуметь бы не стали. А именно когда я им пояснил, что её императорское величество обижается, считает для своей особы оное совсем неподходящим делом, чтобы бракосочетаться с простым дворянином, хотя бы князем Римской империи… Тут-то всё и пошло… Гурьев один, старший, заорал, и даже громогласно: "Ах, мол, разбойники! Мало им денег, мало им почёта! Они вот что выдумали! Не бывать этому. А если этакое совершится, то мы бунт учиним. Выйдет царица замуж за дворянина простого, то мы Ивана Антоновича на престол посадим!"
— Что ты?! — ахнула Перекусихина.
— Точно так-с!
— Ну, это уж, значит, через край хватили! За это можно и улететь далеко, за такие слова…
— Так точно-с… Я всё по правде докладываю.
— Но всё-таки, чем же они кончили? На случай усиления сего слуха, что порешили делать?
— А когда слух усилится, — отвечал Обермиллер, — то многие из них хотят челобитье подавать государыне, чтобы она свою царскую особу не унижала браком с простым дворянином.
— Ну, вот умник ты, Карл Карлович! Так и продолжай! Ходи и по величайшему секрету сказывай! И помни главное, что, мол, господин Орлов упрямствует, грозится, а за ним его братья да разные приятели и многие клевреты. А государыня не знает, как ей быть, и рада, коли явится какое со стороны заступление, чтобы этому никогда не бывать. Ну, ступай! Спасибо тебе! Помни, я в долгу не останусь! Но только помни опять, Карл Карлович, другое, то есть главное: коли пройдёт слух, что мы с тобой этакие беседы ведём и что я, Марья Саввишна, тебя пустила с этим слухом к офицерам гвардии, то знай, будет тебе плохо! Не миновать тебе настоящей ссылки в сибирские пределы.
— Помилуйте, сударыня, — встрепенулся Обермиллер, — я всё-таки не дурак, понимаю, что дело щекотливое. У меня не раз спрашивали, откуда я таковое знаю, и я ответствовал, что пускай меня в застенке пытают, а я не скажу, где прослышал. Впрочем, должен вам сказать, что помимо меня такой слух о возмечтаниях господина Орлова ходит по Москве. С другой стороны прибежал, а не от меня…
— Ну, это может быть! Может, ты не один узнал об этом! — усмехнулась Перекусихина не то лукаво, не то насмешливо.
Немец-офицер вышел, а Марья Саввишна, оставшись одна, задумалась.
Перекусихина была наперсницей, самым близким доверенным лицом и первой любимицей императрицы. Но этого мало… Всё, что было у вновь воцарившейся государыни тайной для самых близких ей лиц, не было тайной для Марьи Саввишны.
Зато и Перекусихина, когда-то случайно и неведомо откуда и как попавшая во дворец, с своей стороны обожала, боготворила не великую княгиню Екатерину Алексеевну и затем монархиню Екатерину II, а женщину-красавицу…
Официально она носила звание: камер-юнгферы, или камер-фрау, или наконец "девицы" при особе её величества, титул особый, ставивший выше дворцовой прислуги.
XXIX
С грустью, почти со слезами на глазах офицер по званию, но ещё недоросль характером, уступил своему дядьке и обещался забыть и думать о красавице пономарихе. "Обидно, смерть обидно", — думалось Сашку. И вместе с тем он обещался познакомиться через Павла Максимовича Квощинского с семьёй его брата и с девицей, которая нежданно-негаданно из-за него помирает от любви, уксус пьёт и собирается в монастырь.
"Удивительно! Бывают же эдакие неожиданности на свете, — думал Сашок. — И спасибо ещё, что она не худорожа", — утешался он, вполне считая себя обязанным смиловаться над "помирающей".
Может быть, однако, он прособирался бы ещё долго ехать знакомиться с семьёй Квощинского, а Кузьмич тоже перестал бы науськивать, зная, что пономариха уже теперь не опасна, но случилось вдруг нечто, всё ускорившее.
Среди дня, когда Сашок вернулся от Трубецкого и сел, как всегда, у окошка глазеть на пустой переулок, Кузьмич отпросился со двора.
— К Квощинским? — сказал молодой человек, ухмыляясь.
— Ну, да… Что же? — отозвался дядька. — Скажу Марфе Фоминишне, что ты будешь вскорости у них. Обрадую всех, а пуще всего бедную барышню… Перестанет помирать.
— Ступай. Ничего. Что ж! Я и впрямь соберусь к ним, — заявил Сашок уныло. — А то, поверишь ли, до чего стала меня тоска разбирать. Не токмо жениться, Кузьмич, а хоть удавиться готов.
— Тьфу! Типун тебе на язык! — воскликнул старик. — Нешто бракосочетаться то же, что удавиться?
— Нет. А я так к слову сказываю. Должно, и в самом деле пора жениться. А то уж очень тошно. Не знаешь, куда себя девать.
Кузьмич ушёл со двора, а Сашок остался у окна и, глядя на улицу, где лишь изредка появлялись прохожие мещане, а проезжало за день всего два или три экипажа, начал подрёмывать.
Сашок не знал, долго ли продремал он, но вдруг, среди этой дремоты, он услышал чей-то голос и, открыв глаза, увидел под самым окном своим какую-то странную фигуру.
Это была женщина, просто одетая, повязанная платком, но в ней, в её лице было что-то, удивившее Сашка. Быстро сообразив, в чём дело, он объяснил себе:
"Уж очень не похожа на всех. Чернавка!"
Женщина, стоявшая под окном, была молода, очень смугла, с великолепными чёрными глазами и с тёмной верхней губой.