Валериан Правдухин - Яик уходит в море
Казачки сбились в кучу посреди парома. Их разноцветные платья производили сейчас странное впечатление. Несмотря ни на что, они хотели сохранить свою казачью, форсистую выправку. Некоторые даже вырядились в сарафаны, на головах у них красовались кокошники. У девиц поблескивали на лбу голубые и синие поднизки… Забелели грязные паруса. Неуклюжий паром закружился и поплыл. Он пересекал реку наискось. Он уходил вниз за Вальков остров. Казачки заметались по деревянным мосткам. Они падали в светлых сарафанах на колени, прямо на грязные бревна, мазали шелк и левантин дегтем с колес. Неистово визжали, плакали, срывали с себя кокошники, бросали их в реку. Бились головами о помост… И вдруг, прорывая этот гвалт, три черных старухи запели песню. Выкрикивали исступленно:
В семьдесят четвертое лето
Настало у нас житье нелепо…
Конвой уже знал эту песню, принесенную из Бударинских скитов. Седоусый офицер в темных очках, делавших его безглазым, заорал досадливо:
— Велите им замолчать!
Солдаты растерянно заметались по парому. Безусый, щуплый парнишка заорал нелепо «ура». Солдаты не знали, что с женщинами делать. Фомочка-Казачок укусила одного из конвойных за плечо и тот взвизгнул, как поросенок, и закрестился. Старухи плевали солдатам в лицо, пинали их ногами по животам. Забывая о женской стыдливости, подняв до живота юбки, Ирина Нестеровна и Фомочка-Казачок лезли на перила. Какие у них были лица! Рассыпавшиеся по плечам длинные их волосы не могли укрыть волчьей злобы и отчаяния.
Квадратный солдат с русой бородкой держал казачек за плечи и жалобно звал:
— Ванька, держи, держи их за подолы! Мырнут, ведьмы. Совести в вас нет…
Казаки поглядывали на паром мрачно, со стыдливой болью в душе. Многие, не выдержав постыдного зрелища, уходили в город. А женщины продолжали выть:
Начали нас власти одолевать,
На новое положение понуждать.
Теперь у казачек образовалось что-то вроде церковного хора. Они сами пели над собою похоронную песню. Солдаты зажимали им рты, они кусались, царапались и выкрикивали:
Ох, увы и горе, сокрушают нашу волю!
Паром был уже на середине реки, огибал песчаный мыс острова. С высокого яра рванул горячий степной воздух. Желтое облако пыли закрыло казачек. За Уралом высоко метался пожар:
Лишимся, братие, земных сластей,
Станем против земных властей!
Офицер затрясся от гнева, затопал ногою:
— Что вы глядите на них? Колите штыками! Лупите их в хвост и гриву!
Квадратный солдат, расставив широко ноги и подпрыгивая козлом, как перед мешком соломы на ученьи, наскочил на молодую бабу и ширнул в нее острием штыка. Та взвыла, упала на пол и часто-часто забила ногами в синих, стрельчатых чулках. Тогда полногрудая, румяная Дарья-Гвардейка метнулась к офицеру, пала перед ним на колени и, безумно глядя ему в глаза, забормотала, как бы ворожа над ним:
— Ты чево, сатана? Ты чево, это окаящий? Я вот тебя облегчу, человечий ублюдок! Ты у меня родишь, зараза! Троеручица, помоги!
Казачка перекрестилась, выбросила неожиданно вперед длинную руку и цепко, с силой ущипнула офицера между ног. Тот дернулся, присел, словно его ударили поленом по темени, взвизгнул от ужасной боли, пал задом на плот, раскинув ноги. Тогда на него набросились все молодые женщины, человек пятнадцать и с криками: «Ах ты, жеребец, дьявол, сатана, черт, кобель!» — стали его щипать со всех сторон. Офицер извивался, выл, хохотал, ревел. Белая его фуражка валялась у казачек под ногами, очки отлетели в сторону. Наконец, ему удалось вырваться из бабьего кольца. Он бросился на сторону, казачки с ревом и визгом — за ним. Офицер в ужасе взметнулся на телегу и закричал пронзительно:
— Ой-ой! Караул! Спасите!
И прыгнул в реку. Седые его усы смешно топорщились. У острова было неглубоко. Дарья шагнула с парома в воду за офицером и, поймав его за шею руками, стала душить:
— А, сатана!..
Солдаты тыкались ружьями в воду, прицеливались, но не стреляли: боялись угодить в начальника. Тому удалось кое-как ухватиться за конец бревна, и солдаты вытащили его на паром вместе с обезумевшей казачкой. Офицер был жалок и слеп без очков. Большие его усы расползлись по подбородку, будто мочало. Он лежал рядом с Дарьей на помосте и мигал близорукими глазами, все еще закрываясь руками, как голый. Дарья рычала, ругалась, и плевала в его сторону.
Паром уходил за песчаный остров, за кусты реденького тальника.
Только сейчас Василист понял, почему отец не глядел на него при расставании. Он сам теперь не мог смотреть на мать, першило в горле, что-то застревало там. Казак поэтому не отводил глаз от четырехугольного солдата. Тот стоял на краю парома, большим углом, по-бычьи расставив ноги, и словно после молотьбы вытирал подолом рубахи свое потное лицо. При виде его Василисту становилось легче: рождалась злоба. Казак думал: «Погодите, придет время, и мы попадем к вам в Расею…»
Через два дня бабий обоз остановился у речки Утвы на ночлег. В темноте казачки по наущению Фомочки-Казачка растащили колеса, чекушки, дуги, хомуты, седелки и узды. Зарыли их в песок по берегу реки. Солдаты целый день собирали вещи по полям. Вечером снова погнали упрямых дальше. Офицер оправился и ехал в стороне верхом. Снова на глазах его поблескивали черные пятаки стекол, усы его были лихо закручены и глядели вверх, как собачий хвост. Впереди лежали лысые, солончаковые степи…
В эту же осень, на покров день, Григорий Вязниковцев справлял в Уральске свою свадьбу. Он, как и Василист, должен был к зиме пойти на военную службу и теперь поспешил связать себя с Лизанькой Гагушиной. Он никак не хотел подвергаться риску разлуки без женитьбы с такой капризной девицей. Василист видел тройку гнедых коней, запряженных в легкий тарантас, бешено промчавшихся мимо церкви святого Михаила, верховного покровителя Яицкого войска. Жених вез свою невесту к кулугурскому священнику Портнову, в то время еще открыто служившему в Уральске. Белое платье, прикрытое от пыли огромной синей шалью, и серые большие глаза Лизаньки, бесстыдно сиявшие счастьем, — это навсегда запомнил казак. Если бы кто-нибудь сказал в то время Алаторцеву, что бывают на свете положения еще горестнее, он не поверил бы.
В двадцать лет Василист перестал молиться.
16
Прошло всего два года, а Василисту думалось, что много-много лет не бывал он у себя на родине. Сейчас он снова ехал по Яицким степям. Возвращался в Уральск из поселка Трекино, где гостил последние три дня у своего боевого товарища Михаила Савичева.
Оба они только что вернулись с Балкан, были на войне с турками и теперь возвращались домой.
Об этой войне семьдесят седьмого-восьмого годов знали и здесь — в России и по области. Но как? Через крикливо раскрашенные лубочные картинки, где цветные, нарядные турки тысячами тонут в реке Дунае, высоко взлетают от разрыва снарядов над стенами Плевны; где наши бравые солдатики отважно и ловко, как холеные спортсмены, взбираются на неприступные скалы у мыса святого Николая; где генерал с красиво расчесанной бородой, стоя джигитом на стременах, мчится на белом коне по фронту, а солдаты в неистовом восторге приветствуют героя, и даже безногий, вдавленный снарядом в грязь, русский мужик в серой шинели из лужи собственной крови сияет генералу великолепной улыбкой, помахивая с земли рукой.
Василист, видя теперь повсюду эти лубочные картины о войне, горько улыбался им, будто детским игрушкам. Он знал войну несколько по-иному. Ему ни разу не довелось увидать воинственных бород и усов-генералов Гурко и Скобелева, но зато повидал он массу вшей, отвратительных болезней, грязи и вони разлагающегося людского мяса, брошенных по дорогам детей, беспризорного скота, пожарами охваченных деревень. Турки совсем не походили на лютых врагов. Это были такие же жалкие крестьяне, как и наши солдаты. На войне молодой казак столкнулся с картинами такого безобразного разврата, что ему думалось, он никогда уже не сможет назвать женщину своей женой. Рассказать об этом невозможно. Об этом трудно думать даже наедине. Как хорошо навсегда уйти от этого!
Казак тряхнул головой, словно просыпаясь. Огляделся по сторонам. Земля снова и снова переживала весеннее буйство. Густые цветущие ковыли покачивались от теплого ветерка. Волны бежали по ним, как по реке, и вдали степи походили на зеленое море. Берегов у земли и неба сейчас не было. На Бухарской стороне широко лежали синие леса. Где-то на глухой старице погагатывали гуси. Впервые после смутных и тягостных годов Василист видел землю такой радостной, широкой и ясной. В самом деле, как безмятежно голубели дали и тепло курчавились облака! Ядреный, свежий воздух слышно шевелил кровь, пьянил голову. Бесшабашное беспокойство овладело казаком. Веселое отчаяние захлестнуло его. Пусть то, что ушло, станет таким же безмятежным, как эти дали, а будущее таким же теплым, как облака? Рубануть бы вот этой саблей, размахнуться бы, рассечь бы на мелкие кусочки все, что было за эти годы, и разбросать по степи. Пусть расклюют и растащат все это серые стервятники! Василист тихо замурлыкал, покачиваясь на седле в такт песне: