Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1
Бессомненно, эта тайная связь не могла быть ничем иным, кроме так известного, но и так тайно и успешно скрываемого масонства. Масонство – оскорбляло Милюкова. Ему предлагали вступать, даже не раз, он всегда отказывался. Не только его рациональной натуре была чужда, коробила всякая мистика, – но даже это казалось какой-то невзрослой игрой. А ещё и нечестной, ибо масонство отменяло всякие личные таланты и заслуги, заменяя сговором членства. Это было бы подавлением индивидуальности.
Но как в переплывающее тесто – нельзя было в масонство твёрдо ударить, указать, критиковать. Мнимая пустота и мнимое недоумение.
Так и сейчас при подборе кандидатов в министры – чем иным можно объяснить такое противоестественное единство их мнений: ввести в правительство – Терещенку, бездельного молодого миллионера, ничего не умеющего, ни к чему не приспособленного и никому не известного. Просто скандал, как это можно будет представить публике? Что за него были Гучков, Коновалов – ещё можно было понять, они дружили и вместе в военно-промышленном комитете. Но почему – туда же и Некрасов, столько мотавший кадетскую фракцию своею левой оппозицией? Почему и Керенский, вопреки всем своим партийным позициям – тоже за Терещенку? Только – сговор.
Милюков изо всех сил старался их расколоть, играя именно на Керенском, но ничего не выходило.
Керенский, в эти дни всеобщий кокетливый герой, вёл себя исключительно непринуждённо. Он всё время вбегал и убегал, заботясь сыграть свою роль в обоих крылах дворца, а больше всего – посередине, в массе, то где-то принимал арестованных, то приносил кем-то бестолково притащенные в Таврический документы, – и во всём рисовал себя спасителем. То разваливался рядом на диване, готовый теперь уже до утра обсуждать состав правительства. То через пять минут вскакивал и опять убегал.
Ещё не был принципиально решён вопрос, войдут ли в правительство социалисты, – а они могли потребовать много мест. Переговоры с ними ещё формально не велись, а приглашались пока персонально Керенский и Чхеидзе, они же оба не хотели соглашаться без Совета депутатов. Но счастливо упоённые глаза Керенского выдавали его: здесь, на диване, обсуждение состава правительства конечно были счастливейшие его минуты. Да иначе быть не могло, всегда Милюков был уверен в его политическом реализме. Никакая социалистическая игра не могла же сравняться с увесистым министерским портфелем. Каким именно? Для третьестепенного адвоката трудно было придумать что-либо, кроме министерства юстиции.
Но тогда окончательно оттеснялся кадетский кандидат Маклаков. Но это было и неплохо: Маклаков всегда был кадет какой-то не настоящий.
А куда совать Терещенку? Совершенный ребус.
Тут вбежали с сенсационным известием: в Думу явился Протопопов!
Сам?? Потрясающе! Побеждающе! Какое возмездие! Уже ничто не могло остаться на местах! – Керенский взбросился на половине фразы и унёсся вершить власть. Многие любопытные поспешили за ним. Зрелище было, конечно, пикантнейшее.
Однако Милюков не пошёл. Во-первых, его положение было слишком солидно, чтобы выйти досужим зрителем. Во-вторых, политический противник имеет значение лишь пока он занимает позиции. А лично, – лично Павел Николаевич так же никого не ненавидел, как никого и не любил.
____________________________
А происходило вот что. Протопопов, в дорогой шубе, пришёл в Таврический и вошёл внутрь, никем не узнанный. И может быть мог так и дальше идти, хоть и в думский Комитет, но растерялся в новой обстановке дворца, нервы его не выдержали. Он сам выбрал и обратился:
– Скажите, вы студент?
– Студент.
– Пожалуйста, проводите меня к членам Государственной Думы. Я – бывший министр внутренних дел Протопопов.
Первый раз он назвался бывшим. И тут же, неврастенически играя выразительными глазами, добавил, что желает общего блага и потому явился добровольно.
И настолько это получилось частным образом, и настолько его не узнавали, – да кто его знал? солдаты его не знали, и фамилии не слышали, – что студент спокойно потолкался с ним вместе до какой-то комнаты, где сидели-беседовали члены Думы.
Те – изумились (даже больше, чем возмутились). А Протопопов – мял меховую шапку в руке и с неврастеническим извинением улыбался, и пытался говорить приятные фразы.
Тут, среди думцев, не нашлось железного человека, который бы распорядился, но, разумеется, никто не пригласил его и сесть. Так он стоял и мялся у дверей.
Но кто-то мгновенно бросился с известием – и вот уже в распахе двери показался струнно-гневно-неумолимый Керенский. Он был вытянут, сколько допускали кости, строг, бледен и даже прекрасен.
И обернувшийся Протопопов, со всем раскаянием, заискиванием и надеждой, произнёс почти невозможное, никто ещё так не выражался:
– Ваше превосходительство! Отдаю себя в ваше распоряжение.
Да отроду не слышали! да не готовы были услышать такое его уши! Но и это же – умягчило его сердце. Хотя он так драматически звонко объявил, что слышали за дверью и все в густом коридоре:
– Бывший! министр! внутренних! дел! От имени! Исполнительного! Комитета! – (непонятно было, думского или советского) – объявляю! вас! арестованным!
На крик стали толпиться за дверью и даже внутрь. Никто этого облезлого барина не приметил, а он оказался самый главный враг, чо ль?
Арестованным? Протопопов, счастливо облегчаясь, будто этого только и ждал, и желал! – имел однако бестактность подшагнуть к Керенскому и пытался сказать ему что-то конфиденциально.
Но беспорочно недоступный Керенский отклонил недостойного властным движением узкой руки – и ею же взмахнул само собой появившемуся конвою, указывая вести.
И двинувшись вперёд, той же рукой трагически помавая, восклицал к толпе:
– Не прикасаться к этому человеку!
Коли б он не кричал – никто б того барина и не подумал трогать, а тут уже и руки сами вытягивались, время такое – укажи, кого рвать. Вот-вот на темя ему могла опуститься рука или приклад.
Протопопов бросал отчаянные взгляды, вымаливая себе откуда-нибудь спасение.
Может и пожалели.
Как прокажённого, как ведомого на казнь или ещё что худшее, с ружьями наперевес, повели этого, в шубе съёженного, – и толпа расступилась, отдавая его на расправу несомненную.
Так и шли, через Екатерининский наискось, а потом коридором до министерского павильона, и сквозь пару преображенских часовых.
И только за последней дверью Керенский, уже не так вопленно, голосом уменьшенным, но всё ещё неподкупно строго, объявил прапорщику Знаменскому:
– Господин караульный офицер! Бывший министр внутренних дел желает сделать мне какое-то секретное сообщение. Потрудитесь провести его в отдельную комнату.
И сам снисходительно прошёл туда же.
Протопопов, пережив спасение от толпы, с горячечно благодарными глазами за самую малую тень покровительства, повторял так пришедшееся:
– Вот, ваше превосходительство… вот…
И совал Керенскому какой-то ключ.
Он так был нервически потрясён, слова не выговаривались чётко, – Керенский не сразу понял, что этот ключ – от ящика письменного стола в министерском доме на Фонтанке. А в том ящике найдётся другой ключ, уже от несгораемого шкафа. А в том шкафу в газету завёрнуты 50 тысяч рублей, принадлежащие графу Татищеву.
– Зачем же там его деньги?
Протопопов даже извивался плечами, так ему было стыдно. Речь вернулась к нему, он говорил быстро и сбивчиво.
Собственно, это уже деньги не графа, а министерства внутренних дел. Они принесены в вознаграждение за некоторую поблажку. Но Протопопов, разумеется, не взял себе ни копейки. А так и было решено, что деньги эти пойдут на помощь семье убитого Распутина.
А теперь Протопопов жертвует их новой власти.
227
Подхватистый Преображенский унтер Фёдор Круглов, самозваный начальник караулов по Таврическому, быстро сообразил, что ни один из постов его, часто сминаемых толпою, не имеет такого значения, как этот – у входа во временную тюрьму бывших министров.
Никогда Круглов не служил тюремщиком, вряд ли сидел и сам, но по наклонности быстро усвоил может быть слышанное урывком, и сегодня с утра, когда стало подбывать высокопоставленных арестантов, он толково применял тюремные правила: должны были все арестованные быть обысканы и всё из карманов отнято; должны были все арестованные целосуточно сидеть на стульях и в креслах, а не лежать на диванах (которых и не могло на всех хватить). И никто из них не мог встать пройтись, расправить ноги, пока не будет дана, в день раз или два, общая для того команда. И не подходить к окнам, иначе из сада будет стрелять часовой. Чтоб сообщить о своих потребностях, должен был арестант поднять руку и молча её держать.