Рафаил Зотов - Два брата, или Москва в 1812 году
Впрочем, и он чувствовал всю важность предпринимаемой войны. Два года готовился он к ней и, казалось, все придумал, чтоб приковать победу к своей колеснице. Он давно уже двинул к Неману громады сил своих и все еще вел переговоры. До последней минуты думал он, что уступчивость России предоставит ему диктаторство над Европою и что он победит Россию без пролития крови. От этого вся Россия не знала тогда, будет ли война и с кем. Русские армии стояли, правда, уже давно на западных границах, но то были правительственные меры, до которых вовсе не было дела жителям средних губерний. В мае месяце немногие даже знали в Москве, что Европа идет на Россию. А если «Московские ведомости» и говорили вскользь о движениях Наполеоновых армий, если приезжие из Петербурга в отпуск и толковали, что дело что-то похоже на войну, то добрые москвичи уверены были, что все недоразумения кончатся какою-нибудь кампаниею в Восточной Пруссии, какими-нибудь двумя-тремя сражениями, подобными Эйлаускому, и новым свиданием в Тильзите… Но о нашествии 20-ти племен на Россию, но об опустошении городов и сел от Немана до Оки, но о взятии Москвы и истреблении ее огнем и мечом… и помышления не было.
Только тогда, когда узнали об отъезде государя в Вильну, начали старики и старушки поговаривать шепотом, что дело что-то неладно. Но разговоры вдаль не шли; покачают головою, пожмут плечами, подумают о рекрутских наборах, да и заговорят опять о соседях и городских новостях. Всего же менее добрые москвичи подозревали, чтобы милые, любезные французы сделались их непримиримыми врагами. Тогда было золотое время для французов. Конечно, и в Петербурге их любили и уважали, но в Москве их просто обожали. В Петербурге французский язык был аристократический; говорили им по обычаю, по форме и для удовольствия, но в Москве он составлял истинное наслаждение. При слове француз все чувства таяли, все губы улыбались, глаза выражали совершенное удовольствие. Француз везде был принят, обласкан, француз всегда был умен и во всем прав. Русская привязанность, русское уважение, русские деньги – все принадлежало французам. О, как им тогда было хорошо! Могли ли думать москвичи, что за все русское добро французы отплатят им так жестоко?
Конечно, теперь мы, как доктор Панглос, можем уверять, что все к лучшему, что без войны 1812 года Наполеон мало-помалу достиг бы решительного диктаторства над Европою, что эта война и последствия ее поставили Россию на первую степень политического величия, что пожар Москвы спас Россию и Европу и что даже самый город очень много выиграл от этого пожара, сделавшись теперь великолепнее и правильнее, – но оптимизм в истории хорош для потомков, а не для современников. Несмотря на всю славу и выгоды этой войны, те, которые потеряли домы, имущества, отцов, детей, братьев, те, которые сами погибли, все те, верно, сказали бы, что гораздо лучше бы было, если б Наполеон не шел на Россию, если б Москва не была взята и сожжена и если б города, деревни и жители наши остались целы. Это, конечно, эгоизм, даже почти один инстинкт самосохранения, но мы уж так родились. Это слабость человеческой натуры. Все для настоящего, ничего для будущего!
Какой удар поразил вдруг Москву, когда до нее достигла весть о переходе Наполеона через Неман! То был удар электрический, потрясший мгновенно всю Россию. Неприятельское нашествие! Это слово как-то странно зазвучало в русских ушах. Век Петра I и Полтавы принадлежал уже почти к древностям России. С тех пор она шагнула вперед на три столетия; с тех пор границы ее раздвинулись от Дуная до Торнео; с тех пор западные ее пределы перешли с Двины на Неман; с тех пор русские уже побывали на Рейне и 7 лет гостили в Пруссии, и штурмовали Прагу, и развевали своего двуглавого орла на вершинах Альп и Апеннинов, и смело боролись с непобедимым героем XIX столетия, и переходили по льду Ботнический залив! И вдруг, посреди величия и славы, небывалый враг вторгается в русские границы. С ним идут волею и неволею почти все народы Европы, и изумленная Россия видит, что ей ни на чью помощь надеяться нельзя… Бог и мужество – одна ее защита. Но этого было и довольно для нее. У нее был добрый, великодушный государь, у нее была православная вера, у нее был молодецкий штык, и с первой минуты нашествия никто из русских не сомневался в торжестве своего отечества. Как скоро государь сказал, что: не положит меча, покуда ни одного неприятельского воина не останется в пределах России, то рано или поздно война должна была кончиться изгнанием врага. Никто, конечно, не мог предвидеть, что он так далеко зайдет и так скоро уйдет, но в окончательном успехе никто не сомневался.
Удивительные сцены тогда происходили в Москве! Много эпох славы имела она в продолжение своего существования, но славнее, величественнее эпохи 1812 года не имел ни один город в мире. И я говорю это не о пожаре: это бедствие и эта слава были еще впереди, но я разумею эпоху приезда Александра I из Полоцка в Москву. Вот минута, которую будущие историки должны поставить выше всех событий существования Москвы. Никогда история не представляла такого торжественного явления. Царь обширнейшей монархии в свете приходит беседовать с своим народом, рассказывает ему, что силы врагов несметны, что существующих армий мало для поражения его, что нужны меры необычайные, силы великие, пожертвования, достойные имени русского, – и высокие слова государя нашли достойный ответ в сердцах подданных. Поступки, слова, дела, пожертвования москвичей в эту эпоху выше всего! Рассказ об этом принадлежит более восторженной поэзии; это уже не история, а высокая, эпическая поэма! Когда через неделю эти самые меры были объявлены в Петербурге, то новая столица дала более Москвы, но это уже было подражание московскому энтузиазму. Сделать то же самое – значило отстать, следственно, надо было возвышаться. Но слава первого народного порыва принадлежит Москве, и потомство должно воздвигнуть памятник древней русской столице за высокие ее подвиги в 1812 году.
И при всем том никто еще не воображал, что это только начало геройства и пожертвований Москвы.
В то время главнокомандующим в Москве был граф Растопчин, и никогда не могло быть человека более приличного для той эпохи и тогдашних обстоятельств. Он был создан для 1812 года. Теперь нам странными кажутся его воззвания к народу: мы уже далеко ушли от того времени и тогдашних идей, но кто был в Москве в знаменитую эту эпоху, тот помнит, с какою жадностью, с каким восторгом Москва читала воззвания графа Растопчина. Он хорошо знал русский народ, он постиг все величие эпохи, он умел говорить с народом его языком – и Москва слепо ему верила. Он скрывал от народа неудачи первого периода кампании и приближение врага, но, с одной стороны, это был его долг, а с другой – внутреннее убеждение. С одной стороны, он успокаивал брожение умов в народе, а с другой – сам твердо уверен был, что русская армия не допустит врагов до Москвы. Пламенный патриот и великий гражданин, он не был воин; он уверен был, что одного народонаселения Москвы достаточно, чтоб отразить Наполеона, и москвичи до последней минуты разделяли это мнение. «Закидаем шапками!» – кричал народ, и эту риторическую фигуру, поговорку принимали за действительную возможность.
В высшем московском круге, конечно, не разделяли вполне этой уверенности. Там знали, что пушки бьют сильнее шапок, но зато какой вдруг удивительный переворот совершился в этом московском круге. Если б, кажется, кто за месяц перед тем предсказал эту моральную перемену, то, вероятно, московские барыни побили бы того камнями. Имя француз, бывшее до той минуты синонимом ума, честности, благородства и любезности, вдруг сделалось предметом всеобщей ненависти. Французов не только не принимали везде с отверстыми объятиями, но теперь вдруг все двери затворились для них. А французский язык! это высокое наслаждение русской натуры! эта изящная необходимость всякого порядочного человека, а французский язык? – который, впрочем, вовсе не был виноват ни в нашествии Наполеона, ни в опустошениях, производимых его войсками, – он вдруг был изгнан из гостиных и зал большого света и остался только в будуарах. Чудо непостижимое! Московские барыни даже в театре не говорили по-французски, даже на Тверском бульваре объяснялись по-русски! Хотя у многих от этого усилия болели голова и желудок, но все-таки французский язык подвергся такому гонению, что теперь, в спокойные времена, когда все возвратилось к прежним вкусам и обычаям, волосы дыбом становятся. Вообразите, что московские франты, встречаясь на улице, не смели не только рассказывать своих бальных похождений по-французски, но даже и здоровались по-русски… Разве кое-где проскакивали слова mon chèr, и то только потому, что его слишком мудрено перевести на русский язык. А если надо было сказать друг другу слова два по секрету, следственно, по-французски, то прежде всего говорящие боязливо оглядывались и потом уже решались на запрещенный проступок.