Анна Караваева - Собрание сочинений том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице
— Батюшко-о приехал!
Возле Мареевой избы приостановился, разодрал мокрогубый рот и, брызгая слюной, хохочуще забасил:
— Накатили поп-ы-ы со дьячками, со солдата-ми-и!.. Пошто-о гулялися? Пошто-о не венчалися-я-я? Сымайте рубахи и платите-е страхи-и-и!..
Игнашка не успел зайти за угол, как две цепких руки схватили его за плечи. Луна осветила бледное, подергивающееся лицо старой Мареихи.
— Ты… ты… што мелешь, озорной?
Он хохотнул ей в лицо:
— Да уж поп вот у нас дрыхнет! И солдатни двое прикатило.
И пошел Игнашка барабанить дальше палкой по стенам темных изб, баламутя душный избяной сон.
Мареиха же, не чуя ног, кинулась назад в избу.
Ксюта забилась в угол.
— О-о-о, господи-и… Мамынька… бумажины я боюся. Наложут, как на Паньку о прошлый год.
— И-и-и, не болтай зря! Тогда, значит, коровешку отдай. И-и, не бай зря, девка!
Из огромного враждебного мира накатила гроза и нависла над головой. Мареиха и Ксюта всю ночь не сомкнули глаз.
Утром дьячок Дормидонт обегал многие избы, собирая холсты.
— Разве ж возможно сие, чтоб богослуженье на голой земле и на голом чурбане производить? Устилать надобно — то богу угодно!
Ему отказывали, но он не уходил, хихикал, угрожал, зубоскалил. Бабы хмуро совали ему в потные руки трубки холста.
— Не принесешь ведь, выжига… Холст-от остан-ной тянете!
— Для бога-господа, тетушка! Спаси тя Христос! Яичек-то не запамятуй сготовить на послеисповедь да маслица… Дашь благословись.
От него отмахивались, как от поганой мухи:
— Готовишь уж хайло-то… Поди, поди!
Но Дормидонт хорошо знал алтайского заводского мужика в бесцерковиых селах, привык зубоскалить в ответ на неласковые окрики сельчан.
— Ты на меня не больно, тетушка! Худ я, аль хорош, а токмо мой язык божьи, ангельски словеса выговаривает. А твой язык всегда одно житейское мелет. Вот помрешь, так муку за сие словоблудие потерпишь, станешь в аду перед князем тьмы денно и нощно на голове ходить, а под оной уголья каленые насыпаны, а сатана на тебя: р-р-р!.. Охо-хо!
Дормидонт строил страшную рожу и рычал. Жмурилась невольно и бледнела баба, совала скорей свою долю холста, а Дормидонт кланялся низко и фыркал в полу.
За деревней, на песчаном пригорочке, разостлали холсты, поставили стол с чашей.
Поп Ананий, всовывая лохматую голову в епитрахиль, спросил густым басом у вертлявого старичонки Лисягина:
— Народ-то тут весь? Мало што-то!
— Не радеют, отец Ананий.
— А ну-ко, служивой, дерни, протруби.
Солдат приставил к губам старую помятую медную трубу, и визгливо-стонущий звук прокатился над поселком.
Бежал народ отовсюду, а старичье, с испугу тыкая как попало палкой, шлепало по грязи, нашептывая что-то беззубыми ртами.
Стояли молчаливым кругом, обступив песчаный холмик. Тоненькие желтые свечки чаши горели бледным, немощным светом. Ударяло солнце в лысеющий красный лоб попа Анания, в грязный парчовый лоскут епитрахили. Дормидонт вскруживал кадило. Сизый дымок взвивался невысоко над головами и тут же пропадал в солнечном голубом воздухе.
Поп служил обедню, заплывшими глазами грозно разглядывал напряженно застывшие лица. Пронзительно запевал «Херувимскую», «Достойно» и «Отче наш», громко выкрикивал ектении, — боек и страшен был поп Ананий.
Стояли понуро ореховские девахи. Приезд попа всегда был ушатом ледяной воды, что выплескивался наотмашь на горячие от вешнего похмелья головы. Не одна пара глаз украдкой взглядывала на щуплого старичонку Лисягина, что подсыпал в кадило ладан, кривил загадочной улыбкой свое хитрое лицо. Чуяли девахи, что Лисягин-ябеда нашептывает попу на всех, кому охота ему отомстить. Игнашку Лисягина поколачивали парни, отца же боялись трогать — правая рука у попа, известен начальству, за каждый синяк на нем пришлось бы дорого платить высидкой в остроге, «где клопы да мыши живьем человека сжирают, а бьют два раза на дню — в обед да в ужин».
В ужасной смуте душевной крестились девахи и складывали в голове корявые, неуклюжие молитвы, чтобы «лопнул скорее собака Лисягин», чтобы «господь-бог послал бы ему окочуриться», чтобы «Игнашке-охальнику башку кто бы свернул», и это была самая искренняя и горячая молитва.
Старухи, бабки древние, те, пожалуй, и рады бы о грехах помолиться, да никогда не приезжали попы с добром, а напротив — пугливая тишь охватывала весь поселок. Старухи слушали загадочные, полные тайны слова, вдыхали приторно-сладкий ладанный дух и крестились сокрушенно, не чуя легкости и умиления.
Отслужил поп и панихиду по всем умершим за год. Громовым голосом корил ореховцев, зачем не построят церквушки — «для бога жертвы и жилища». Сердито кропил склоненные головы и, не кончив кропить, повелительно сказал, что за обедню и панихиду следует по яйцу с человека и по пригоршне масла.
Бабы же тянули головы вверх, перешептывались, считали холсты: их было настелено едва половина!
Непостеленные, ясное дело, пойдут попу и дьячку, а эти грязные поп отдаст Лисягиным: то-то у них рубах много да полотенец!
После панихиды поп строго затряс пальцем и приказал нести все в лисягинский двор, где после обеда будет он, поп Ананий, всех исповедовать. Дьячок Дормидонт, мотаясь в разные стороны поджарым телом в залощенном подряснике, кричал:
— А за исповеданье грехов каждый принеси по куску доброй солонины с ладонь мужичью, или тож по яйцу, или по пригоршне масл-а-а!.. Всегда ныне и присно и во веки веков!
Поп, снимая епитрахиль, басовито кончил:
— Аминь!
После исповеди и проповеди попа вздыхали ореховцы вольнее — ведь страшное самое прошло. Ежели быть сраму, так он уж прошел, только знай суй попу деньги, сколько назначит.
Тишина такая настала в поселке, будто и собаки боялись тявкнуть. Присмирело ребятье, попряталось по дворам возле матерей.
Робко шушукаясь, шли в лисягинский двор девчонки недоростки. Нехотя спокойно шагали девки, еще не сведавшие прелести ночной в кедровнике. Заплетающимся шагом несли свое полное жизни тело мужние девки, как говорилось по-ореховски.
Старичье, баб, всех недоростков и обычно парней спрашивал поп скоро и рассеянно, смотря только за тем, чтобы все складывали в наготовленные посудины масло, яйца и солонину. Если масло казалось на вид сомнительным, поп пробовал тут же, прерывал исповедь, крича: «Горькое, язви!» — и отправлял исповедника назад, приказывая:
— Перед очеса господни надо с добром приходить, без обмана. Ворочайся да свежего неси, а то… анафема!
К некоторым же девкам и парням поп Ананий был ныне просто свиреп, к девкам особенно. Глядел пронзительно, щупал, давил живот и бока, гремел, тряся трехперстием:
— С кем блудила-а? Разврат перед господом и начальством. Штраф плати, мзду богу своему за грех содеянный!
Тут же записывал имя и отпускал.
А в чулашке сидели, давясь от смеха, Игнашка Лисягин и дьячок Дормидонт.
Иван встретил Ксюту на улице. Шла она понурясь, стыдливо пряча большой живот под узелком с дарами попу за требу. Иван протянул к ней руки.
— Ксютушка…
Она отмахнулась, пугливо сверкнув глазами, и пошла быстрее, насильно прямясь и как-то жалостно вздергивая плечами.
С исповеди пришла изжелта-бледная, измученная стыдом от прикосновения поповских рук, от зазорных вопросов, от гремучего, грозного голоса. Пришла и повалилась на лавку.
— Платить надобно, мамонька-а… Я баю: свенчай нас, батюшко-о, а он: все едино, блуд сие… для покаянья души должно на молитву дать…
— Не дам! — взвизгнула вдруг Мареиха. — Коровешку, останное добро, не дам… На одежу на зиму отколе взять? Не дам!..
— Он и баял: у вас, бает, две коровы… Вот грех и прикроется-де… Коровешка-де первотелок… цена ей-де малая…
Мареиха топала деревянными чоботами и визжала, даже вся вспотев:
— Не дам, не дам!
Феня пришла с исповеди почти спокойная, ее поп отпустил скоро. Загоревшись злым румянцем, она корила старшую сестру:
— Во-от! Наблудила, а за тебя, язва, ходи без одежи!
— О, господи-и, — беспомощно стонала Ксюта.
Утром опять прокатился ухающий рокот солдатской трубы. Поп зазывал на проповедь.
Воздевая волосатые руки к небу, поп говорил-говорил, колебля гремучий голос заученной дрожью сухой слезы. Дьячок Дормидонт шмыгал носом и по временам дурашливо-истово крестил прыщавый лоб. Ореховцы прикладывались к темному, зацелованному кресту бесчувственными губами, ибо видели вылезающую из поповского кармана белую упругую трубку казенной бумаги.
Поп крякнул, с сухим шелестом развернул бумагу и начал вычитывать приказ от главного начальства Колывано-Воскресенских заводов.
Резали глаза ярко-красные нашлепки больших конторских печатей. Перешептывалась молодежь.