Ирина Головкина (Римская-Корсакова) - Лебединая песнь
А тут еще эта Ася! При всем нежелании ее видеть, она наскочила на эту девочку в музыкальной школе. Ася стояла в коридоре у дверей класса и болтала с теми мальчиками, которые так бешено аплодировали ей на концерте. Глаза еврейчика и Сашки были устремлены на Асю с самым искренним восхищением, но разговор был вполне невинный – Ася и Сашка критиковали Верди, а еврейчик им восхищался.
Незамеченная Елочка несколько замедлила шаг, прислушиваясь к болтовне этих подростков, обладавших такой завидной музыкальностью, и, хотя ничего предосудительного не услышала, осталась тем не менее очень недовольна. «Сенаторская и генеральская внучка, а хохочет по коридорам, как советская школьница, и позволяет этим плебеям ухаживать за собой!» – подумала она, забывая со свойственной ей чопорностью, что Ася еще почти девочка и что у всех троих много общих интересов. В чем можно было усмотреть элемент «ухаживания», Елочка не сумела бы объяснить, но тонкое очарование этой девушки словно пошатнулось.
Окончив урок, Елочка уже вышла из музыкальной школы, когда услышала быстрые легкие шаги, настигавшие ее по темному переулку. Она обернулась и увидела Асю в «бывшем» соболе с порт-мюзик в руках.
– Как вы поздно возвращаетесь? С кем-нибудь разговорились? – спросила Елочка не без стародевического ехидства.
– Юлия Ивановна назначила меня аккомпанировать в «Патетическом трио» Глинки; надо было договориться с виолончелистом и скрипачом, – ответила Ася.
– Как живете? – холодно бросила Елочка.
– У нас несчастье – дядя Сережа выслан по этапу в Сибирь, – печально ответила девушка.
Елочка остановилась:
– Выслан? За что? – и тут же осознала всю глупость своего вопроса.
– Да разве станут объяснять? Дворянин, офицер, сын камергера… Принесли повестку вчера в одиннадцать вечера, а сегодня в два часа дядя был уже на вокзале. Куда-то в Красноярский край.
– А как же ваше материальное положение? На что же вы жить будете?
– Не знаю… Продавать вещи будем… я попробую давать уроки… Не это страшно… Разлука – большое горе для бабушки, и потом еще неизвестно, в каких условиях там будет дядя Сережа, – и слезы повисли на длинных ресницах.
Елочка, не двигаясь, смотрела на Асю, и ей самой странно было, как она могла отказаться от возникавшей с этой девушкой дружбы! Она вновь ощутила странную силу обаяния, которое имела над ней Ася, несмотя на то, что эта последняя отнюдь не отличалась силой воли, ни желанием подчинить себе окружающих, напротив – сама Елочка являлась, безусловно, более волевой натурой. В чем же таился секрет этого обаяния? Все в том же взлелеянном с детства «похоже», в которое как в скульптурную форму выливалась Ася. Они стояли в эту минуту перед репродуктором (передавали «Пиковую даму»), и Елочке казалось, что звучавшие, несколько искаженные, темы рока, звучат как рок, соединяющий ее и Асю.
Но Ася думала только о горе, разразившемся над их семьей.
– Дядя Сережа такой талантливый человек… у него такие чудесные романсы… Он столько читал… Неужели он будет грузить дрова или разметать снег с ворами и разбойниками? Без симфонического оркестра и без книг он затоскует и не вынесет такой жизни… У нас в семье гибнут все, все! Один за другим… – и, словно оправдываясь, прибавила: – Я дома не плачу, совсем не плачу!
Елочка обняла ее.
– Царство тьмы! – сказала она и замолчала, так как по пустынному в этот час переулку прошла какая-то фигура. – Царство тьмы! – повторила она, когда фигура удалилась. – Они губят все лучшее, все светлое, творческое! К сожалению, еще не все осознали, что за ними, безусловно, стоит темнота, что их вожди – ее адепты. Им надо убить, понимаете ли, убить нашу Россию, и в частности поразить ее мозг, то есть русскую мысль, иначе – нашу интеллигенцию! Ну, вот они и травят ее. Ваше горе – горе России.
Ася подняла на нее изумленные глаза.
– Видели вы гравюру в Эрмитаже? – продолжала с увлечением Елочка. – Прекрасная девушка лежит, раненная, на спине, раскинув руки, а вокруг собираются хищные птицы, чтобы терзать ее, и подпись: «La Belle France» [19]. Вот так лежит теперь наша Россия, смертельно раненная в мозг и в сердце!
– О, какие оригинальные вещи вы говорите! – прошептала Ася. – Вы, кажется, очень умная, очень образованная!
– Дорогая, да ведь мне уже 27 лет. Конечно, я успела перечитать и передумать больше вашего. К тому же и жизнь моя складывалась так, что мне оставалось только думать и думать.
Рука об руку они пошли медленно по направлению к Литейному.
– Если бы вы знали, как у нас грустно в доме, – опять начала Ася. – А тут еще борзая умирает и стонет человеческим голосом. Вот уже третью ночь она плачет, а я стою над ней, а чем помочь – не знаю!
– Позвольте! Ведь ей же можно впрыснуть морфий, нельзя же вам не спать, – воскликнула Елочка.
Ася тотчас насторожилась.
– Морфий? Это лекарство?
– Нет – болеутоляющее и одновременно снотворное. Я могу забежать и впрыснуть ей.
– А вы разве умеете?
Елочка усмехнулась.
– Боже мой! Как же не умею! Ведь я сестра милосердия еще со времени Белой армии… в Крыму.
Ася взглянула на нее с новым восхищением:
– Вот вы какая! А я тогда была еще девочкой и играла в куклы, и Леля, моя кузина, тоже!
Уговорились, что Елочка придет через час сделать впрыскивание собаке. Ася дала адрес и, прощаясь, спросила:
– Скажите… мне показалось, или в самом деле вы холодны были со мной в первую минуту?
Елочка невольно подивилась ее чуткости.
– Да… была минута. Забудьте. Я одинока и дорожу каждой привязанностью.
И она отчетливо осознала, что краеугольным камнем ее неудовольствия была ревность.
В десять вечера, нажимая кнопку звонка, Елочка волновалась. Тяготея постоянно к одиночеству, она становилась понемногу застенчивой. Если с Асей отношения вырастали сами собой, без усилий, то сейчас предстояло войти в соприкосновение с незнакомыми людьми, войти в чужой дом, и она не могла не испытывать Душевного напряжения, хорошо ей знакомого в подобных случаях. Отворили Ася и Леля вместе. Ася тотчас представила Лелю, говоря: «Моя двоюродная сестра». Это заставило Елочку зорко взглянуть на Лелю, так же зорко она оглянула комнату, в которую ее ввели: в этой комнате все носило на себе след большой и тонкой культуры; нужда придавала особенное благородство остаткам былой роскоши. Пожилая француженка, сидевшая за починкой белья около изящного столика под лампой с абажуром, переделанным из страусового веера, являлась тоже характерной деталью этой картины, как и тот изящный парижский выговор, с которым переговаривались она и обе девушки. Елочке показалось, что горе этой семьи невидимым отпечатком лежит на каждой вещи, сквозит в целом ряде незаметных деталей. В том, что Ася понизила голос почти до шепота, спрашивая мадам, можно ли будет войти к бабушке, была несомненно эта же деталь. И даже в том, что в комнате было немного холодно и Леля, зябко передернув плечиками, подула себе на маленькие руки, было что-то от того же необъяснимого уму невидимого наслоения.
Леля тоже подходила под мерку «похоже» – изящная блондиночка с пышными вьющимися волосами; черты ее несколько напоминали черты Аси, но капризная линия губ и прикрытый челкой лоб, который у Аси был таким высоким и ясным, придавали совсем иной характер этому лицу. На щеке пикантно улыбалась хорошенькая темная родинка. Видно было по всему, что в семье этой Леля занимает свое уютное место и кровно с ней связана. Француженка называла ее, как и Асю, chere petite [20].
Постучали к Наталье Павловне, и Елочкой опять овладело беспокойство. Комната Натальи Павловны имела еще более характерный отпечаток: мебель красного дерева, божница с серебряными образами, из которых некоторые были византийского письма, несколько изящных предметов датского фарфора, а главное – большое количество миниатюрных фотографий в овальных рамках, заполнявших всю стенку над письменным столом; большинство лиц на этих фотографиях были изображены в мундирах лучших гвардейских полков и все это вместе взятое настолько определенно говорило о классовой принадлежности обитательницы, что как-то раз Ася, которой издавна был знаком вид этой комнаты, не удержалась тем не менее от восклицания: «Твоя комната – очаг контрреволюции, бабушка!» Это же подумала сейчас и Елочка.
Сама старая дама, державшаяся еще очень прямо, с красивыми, несколько заострившимися чертами лица и короной серебряных волос, как будто завершала собой эту картину, иллюстрировавшую прошлое семьи. От Натальи Павловны веяло незаурядным самообладанием и чувствовалась аристократическая замкнутость. Говоря, она слегка грассировала – привычка, которая сохранилась у многих дам ее поколения и шла, очевидно, от постоянного употребления французского языка, которым эти дамы владели в совершенстве.