Дмитрий Балашов - Дмитрий Донской. Битва за Святую Русь: трилогия
Судные дела Дмитрий Иваныч тоже передал Василию и старейшим боярам. Тяжело было высиживать долгие часы в тронном креслице, выслушивая взаимные обвинения и покоры тяжущихся. После долгих служб в княжеском храме, что упорно выстаивал, невзирая на одышку и ломоту, ложился отдохнуть, но и лежать было тяжело, и князь подолгу сидел у себя в светелке, в верхней горнице княжеских теремов, откуда открывался широкий вид по-над верхами приречной стены на заречные луга и боры, синевшие в отдалении. Глядел сквозь желтоватые пластины слюды в далекие дали и думал. Думал обо всем: о детях и их несогласиях (тревожил нравный Юрко), о Евдокии, которой подходило вот-вот родить, о начале ежегодной весенней страды — кони, теряя зимнюю шерсть, ржали призывно, и ратаи ладили сохи, готовясь взорать затравеневшую пашню; думал о Пимене, уехавшем в Царь град, не послушавши его, Князева, запрета. И тогда в душе подымалось тяжкое медленное раздражение на этого человека, спасенного им, великим князем Дмитрием, от глума и, быть может, петли и теперь, нынче, пренебрегшего его повелением… Думал об Орде, о непонятном, опасном своим стремительным своеволием Тохтамыше, о Нижнем Новгороде, который теперь, после смерти тестя, должен был принадлежать ему, Дмитрию, о литовских великих нестроениях, в коих был склонен по-прежнему обвинять болгарина Киприана, допустившего обращение Литвы в католичество (доигрались! докланялись!), предвидя новые пакости от союзных ратей Польши и Литвы; думал отстраненно о князьях ростовских и прочих, о великом князе Тверском, одоленном, но вызывавшем и поднесь смутную тревогу, о рязанском великом князе Олеге, с которым игумен Сергий заставил его помириться и, видно, оказался прав!
Думал, и все более и более, о мертвых, ушедших в тот мир прежде него, вновь и вновь вспоминая казненного Ивана Вельяминова — родича как-никак! — смерть коего лежала несмываемым пятном на его совести. Сейчас можно было признаться себе, что Ивану он завидовал и что, повернись по-другому события, проживи подолее батько Олексей да и сам Василь Василия не уйди из жизни, казни этой, быть может, удалось бы избежать, и тогда вместо Федора Свибла был бы при нем Иван Вельяминов. Властно вершил делами, быть может, и Москву бы отстоял от Тохтамышева нахождения! И… И вечно бы оттискивал на второе место его, князя Дмитрия, великого князя Владимирской земли! Нет, батько Олексей был прав, что уничтожил тысяцкое на Москве! И все же вот теперь, глядя в заречные дали, он, Дмитрий, казнит себя и не может не казнить за эту давнюю, утвержденную боярским синклитом гибель родича! Гибель не в бою, не на поле бранном, а под топором ката…
Евдокия входит, сторожко ступая, неся перед собою свое обширное чрево. Он берет ее за руку, сухую горячую руку зрелой женщины, медлит, прошает:
— Кого родишь?
— По приметам, да и так чую, отрок опять! — отвечает жена.
Он молчит, думает. Смутно проходит сторонняя, тотчас пугливо отогнанная мысль, что отрок этот может и не узреть своего родителя.
— Пущай крестным Василий! — говорит он, глядя в окно (не обидит молодшего брата!). — А крестной позовем… — Дмитрий медлит, и они оба с Евдокией проговаривают вместях одно и то же имя: — Марью Михайловну Вельяминову! — Дуня чует его мысли, и Дмитрий медленно улыбается, поднося ее руку к своим губам. — Донюшка моя, как и догадала!
Он не признается ей, что мысль о Марье Вельяминовой как крестной будущего сына пришла к нему после тяжких дум о загубленном Иване, сын коего сейчас находится в Твери, вычеркнутый из счета московской боярской господы, и так тому и быть, ибо вернуть сына казненного — значит возмутить всю боярскую Думу, а это он, ежели бы и захотел, не может содеять… Но хоть так, хоть этим выбором почтить память Василь Василича и показать всем, а паче роду Вельяминовых, что не одни Акинфичи у него в почете.
Евдокия садится рядом с ним в низкое раскладное креслице, сидит, широкая, тяжелая, все так же желанная и вся до последнего волоска родная, своя. У Дмитрия невесть с чего увлажняются очи, и одинокая слеза, скатываясь по опухшей щеке, запутывается в косматой бороде. Ежели бы не болесть! А так — какие там еще годы, сорок летов! Жить бы и жить! Может, и оклемаюсь, и выстану? Евдокия бережно, легчайшим касанием пальцев вытирает ему лицо, приникает губами к мужевой щеке, шепчет:
— Ладо мой!
Не она ли одна и есть главное богатство всей его жизни? Он трогает ее рукою, прикрывает глаза, чуя в сердце сладкую затихшую боль радости и удивительную, приходящую токмо с нею, с Дуней, тишину. Молчит…
Вечерами лежал без сна. За окнами была прозрачная весенняя воробьиная ночь. Малыши набились в постель, слушали сказки, что рассказывала им старая боярыня. Дмитрий внимал и сам, вспоминал детство, с грустной усмешкой думая: мне бы тоже нать выпить той живой воды! Детские годы поминались с трудом. Ему и десяти летов не было, как бояре уже посадили его на коня и повели в поход на суздальского князя, на будущего тестя своего… Были долгие торжественные службы в соборе, были охоты, пиры с дружиной. Было смешное: как он отроком сидел на золоченом престоле княжеском, принимая послов иноземных, и отчаянно хотел по малой нужде. Впору было разреветься и убежать… Все было, а детства, такого вот, чтобы, прижавшись к отцу, слушать нянины сказки, — такого, почитай, и не было. Отца Дмитрий и не помнит живым!
— Ну, ладно! Пошли спать! Вон уж и дрема подошла, стоит у порога!
Нянька начинает уносить детей одного за другим. Настя тянет двухлетнюю Нюшу, Андрейка с Петей убегают сами, увертываясь из няниных рук. Бедный Ванюшка, что сидел на скамеечке в ногах у родителя, смотрит на него с надеждою — верно, очень хочет остаться. Дмитрию и тяжело глядеть на убогого сына своего, и жалко до слез. Он ерошит тому волосы, и Ванюшка на миг приникает к большой отцовой руке, единой защите в чужом и непонятном мире крикливых братьев и сестер и страшноватых взрослых. Маша, самая старшая, возвращается после всех, обнимает и целует отца в буйные усы. И вот они уходят все и он остается один и ждет, скоро ли зайдет перед сном (спали теперь в разных изложнях) Евдокия, Дунюшка, и уложит, и приласкает его, как маленького, и так хочется на деле стать маленьким, беззащитным и слабым. И чтобы все: дела посольские, Орда и Литва, бои и походы, трудное устроение княжества, угрозы и казни — все было бы еще впереди и даже неизвестным ему! И Боброк, и бранное поле Донское, о котором Дмитрию доднесь, несмотря на угодливые хвалы Акинфичей, тяжело вспоминать… Не можно! Жизнь не повторишь заново!
Он спит и плачет во сне. А наутро думный боярин Морозов доносит о новых шкодах в Новгороде Великом, и Дмитрий, мрачно сдвигая брови, наказывает, кого послать туда, дабы вольный город не забывал о тяжелой руке княжеской, а литовский кормленый князь не надеялся оторвать Заволжье от крепнущей власти владимирских, теперь уже московских, государей.
— И пошли, — задышливо добавляет князь, — с поминками к Борису Кстинычу! Не то Кирдяпа с Семеном опять под ним, Тохтамышевой волею, Нижний отберут! И в Орду… Кошка сам знает, кого из тамошних амиров надобно удоволить русским серебром! Иди… — отпускает он наконец боярина, продолжая думать о Нижнем Новгороде, который должно, ну просто необходимо забрать наконец под руку свою! Ибо земле надобна твердая власть. Перед лицом Орды и Литвы, перед лицом настырных и жадных фрягов, перед лицом постоянной угрозы латинян со своим папой, жаждущих до зела истребить освященное православие, духовную основу и укрепу Русской земли, перед лицом орденских рыцарей, датчан и свеев — всех многоразличных ворогов, что, как воронье на падаль, накинутся рвать и терзать Русскую землю, ежели только ослабнет в ней единая вышняя воля. Батько Олексей, пребывающий днесь у престола Всевышнего, помоги князю Дмитрию нести и не уронить крест, назначенный ему свыше как верховному хранителю русского языка!
"Камо пойду от духа Твоего, и от лица Твоего камо бежу! Аще взыду на небо — тамо еси, аще сниду во ад — тамо еси, аще возьму криле мои рано и вселюся в последних моря, и тамо бо рука Твоя наставит мя, и удержит мя десница Твоя!"
Сегодня князь потребовал принести духовную грамоту. Дьяку велел перечесть. Слушал, прикрывши глаза.
— "Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, се яз грешный худый раб божий, Дмитрий Иванович, пишу грамоту душевную целым своим умом. Даю ряд сыном своим и своей княгини.
Приказываю дети свои своей княгине. А вы, дети мои, живите за один, а матери своей слушайте во всем…"
Потрескивали, оплывая, свечи. "Не чистого воску, пото и трещат! — отметил про себя Дмитрий. — Надобно выговорить ключнику…" О свечах прошло стороною и тотчас отступило посторонь, ибо пошла основная часть душевой грамоты.
— "А приказываю отчину свою Москву детям своим: князю Василию, князю Юрью, князю Андрею, князю Петру".