Иван Наживин - Распутин
— Бо-бо-бо-бо… — со слезами заторопилась Лидия Ивановна. — Бо-бо…
— Знаю, знаю, что больно… — сразу понял ее отец Феодор. — Но будем надеяться… Господь не без милости… Ну а вы, слышно, с радостью? — обратился он к Серафиме Васильевне.
— Да, батюшка. Евгений Иванович был так добр, что чрез Анфису Егоровну написал мне, что Володя мой был у него и что он здоров и благополучен… — отвечала Серафима Васильевна. — Поехал в Берлин… Да, кстати: Анфиса Егоровна просила вам низко кланяться. Очень она сожалеет, что не может похристосываться с вами: все ногами мучается…
— Я сам думаю навестить ее завтра… — сказал отец Феодор. — И ваш Ваня, слышал, нашелся? — обратился он к Гвоздевым.
Те оба так и расцвели.
— Слава Богу, батюшка. В Сербии оказался! — сказала Марья Ивановна, сияя всеми морщинками. — Все Евгений Иванович, милая душа, разузнал и нам написал, дай Бог ему здоровья… А теперь в Берлин Ваня едет. Пишет, что в советской торговой миссии нашлись какие-то знакомые, которые обещают ему выхлопотать возвращение в Россию… Уж вот было бы хорошо, вот хорошо, прямо и верить не смеем… Прямо точно воскресение из мертвых какое-то…
— Ну вот видите… — обратился отец Феодор к Лидии Ивановне. — Господь помог, и нашлись. А мы уже и не надеялись, говоря по совести… Так, Бог даст, найдется и ваш Левушка…
Но старался он не глядеть в эти исступленные глаза замученного животного, ибо непереносима была ему безмерная скорбь женщины этой. И Марфа вспомнила тихого черноголового мальчика и украдкой утерла глаза…
— А вы откуда будете? — спросил отец Феодор Пацагирку.
— Сам я, батюшка, самарский, а теперь ездил поговеть к старцу Евфимию… — отвечал тот, глухо кашляя. — А потом захотелось и вас повидать. Не взыщите, что побеспокоил…
— Что вы… Я рад добрым людям… Хорошо ли помолились?
— Хорошо, батюшка… — отвечал тот тихо. — А еще лучше то, что люди в себя начинают приходить помаленьку… Крепко настрадались уж все. Конечно, оно от себя, а все же жалко. Сколько времени бьются над великой вавилонской башней своей, сколько времени мучились счастье свое земное без Бога устроить, а нет, смешал Господь языки наши, и перестали мы понимать один другого, и разваливается башня наша все больше и больше.
— Это правда… — тихо согласился отец Феодор. — Это вы хорошо сказали.
— Да ведь и сам я в деле этом грешен, батюшка… — сказал Пацагирка, потупившись. — И я было пошел на постройку башни этой. Да спас Господь да добрые люди: вовремя одумался. И сколько людей теперь, батюшка, спохватились…
— А тут Грушка анадысь помолиться приезжала… ну, ента, горничная, у Попковых-то которая была… — тихо вставила Марфа. — А потом с камисаром каким-то все путалась да своих хозяев под расстрел подвела. Ох, и мучается же баба, ох, и мучается!.. Долго вот с ей батюшка разговаривал. И словно маленько обмякла, поутихла. А бывало, ржет кобыла у ворот, незнамо чему радуется. Вон он, нечистый-то, что с людьми изделать может!
— Дай Бог, дай Бог… — задумчиво повторял отец Феодор, отвечая на тайные думы свои. — Только обольщать себя надеждами не следует: долог еще и скорбен будет путь России, и не скоро придет спасение… Да… — улыбнулся он вдруг. — А я опять, как и на Рождестве, посылку от Николай Николаевича с продовольствием получил. И потребовал он от меня список, кому бы еще мог он послать подкрепление, и я…
— Так не вы ли это и нас вписали? — спросил Иван Николаевич, шамкая: крепко постарел старичок за последнее время. — И мы тоже получили. И мука, и сахар, и кофей, и сало американское… А мы-то голову ломали, как это он про нас вздумал… Ну спасибо вам, батюшка!
— Да я тут ни при чем. Его, доброго человека, благодарить надо… Ведь вот смотрите, какой путаник всю жизнь он был, а теперь как будто вот подменили его. И письмо такое ласковое и толковое. Ну только не напутать все-таки не мог: на конверте все как следует, а в письме вдруг именует меня отцом Николаем… Такой чудак!..
И когда, обласканные, гости ушли, в обители заблаговестили к вечерне. Отец Феодор оделся и вышел. В воздухе чуть посвежело, и тихим вечерним светом была исполнена оживающая земля, и важно, и задумчиво лился в вышине вечерний звон. Над обрывом толпился народ: река пошла! И отец Феодор остановился на минутку посмотреть веселый ледоход. Все вокруг в природе и зримо, и незримо ликовало, а ему вспомнилась супруга его милая, что так рано покинула его, и подвиг его трудный, но благостный, и все испытания пережитые, и почему-то подступили к горлу слезы, в то время как сердце бурно-радостно и свято пело одно: жить… жить… жить!
И никогда еще так тепло и проникновенно не служил он, как в эти тихие, золотые вечерние часы, когда внизу шумела льдами река в своих берегах, никогда, захваченный молитвенным энтузиазмом его, не пел так хор, никогда, кажется, не молились так поднявшимися душами умиленные люди… А в дальнем темном уголке, потупившись, стоял Евдоким Яковлевич и бродил беспокойной душой своей в загадочных далях жизни, точно ища чего и не находя. Сегодня на рассвете — после долгого-долгого перерыва — ему опять приснился удивительно радостный сон: был он во сне молод, и был сад цветущий вокруг, и пришла откуда-то Она, неизъяснимо прекрасная, сладостная, волшебная… И целый день ходил он сегодня, счастливый, под обаянием этого сна, его свежести, его радости и все думал, откуда приходит это? И зачем? И иногда тихонько плакала его душа, что все это кончилось навсегда и никогда больше не будет…
И когда после службы шел отец Феодор потихоньку домой, богомольцы ласково заговаривали с ним, и пел в вышине мирный и благостный вечерний звон, над рекой все толпились, радуясь, изголодавшиеся, уставшие душой люди, и набухали почки на старых деревьях монастырского парка… Но в душе его, незваная, непрошеная, поднялась вдруг знакомая боль-тоска. Что такое? Почему это поднялось в нем опять? Чего просит сердце?
В маленькие окна его зальца из-за цветущей герани кротко сияла догорающая за Мулинской Стражей заря, и так же кротко теплилась перед старинными образами лампадочка красного стекла. И освещала она кроткий лик Христов и книгу, которую он держал раскрытой в левой руке и по белым страницам которой черным узором старинной вязи было написано: «Бог есть любовь и пребывающий в любви пребывает в Боге и Бог в нем…»
И, глядя на Спасителя, задумался отец Феодор.
«Бог есть любовь… — думал он проникновенно. — И пребывающий в любви пребывает в Боге и Бог в нем… Да, да, согласно сердце человеческое в извечном голоде своем на все, согласно оно страдать, согласно дать растоптать себя навеки, согласно даже на то, чтобы на любовь его ему ответили плевками. Так… И за себя я могу, и легко, простить всем и все. Но как же быть с теми, кто залил землю твою святую потоками крови, кто отверг с насмешкой и тебя, и братьев-людей, что истерзал душу и тело бедной Галочки? Тот, Алеша, в удивительной книге служителя твоего, решил бесповоротно: расстрелять.{235} Так. Как будто на мгновение наше удивительное сердце находит в этом некоторое удовлетворение, но чрез мгновение уже постигает оно, что этот злодей-большевик вырос как раз из того замученного ребеночка, который, в грязном месте запертый, бил кулачонками в грудку свою и плакал Боженьке о страданиях своих, и отчаялся, и озлобился. Так значит же, что он сам прежде всего глубоко несчастен, значит, не расстрелять его надо, а приласкать, пожалеть, угреть… Так, великолепно, лучше и не придумаешь — но не мирится, не мирится сердце наше со страданиями Галочки, Тани и тысяч светлых девушек и детей, безвинно от злодеев пострадавших!..
«Господи, человек слаб, и не может он выбраться из того дремучего леса противоречий, в который загоняет его часто жизнь. Радостно покорный твоему велению любить, хотя бы ответили ему на это плевками в сердце, он хочет покровом любви своей прикрыть не только замученного ребеночка, не только милую Галочку и Таню, не только исстрадавшуюся Лидию Ивановну, не только несчастного зверя-большевика, но и маленькую мышку с блестящими глазками, которую сторожит кошка, и мушку крохотную, за которой гоняется паук, и всех, и вся… Сердце человеческое ненасытно в жестокости своей, — разреши же ему, Господи, быть ненасытным и в любви! Но — где же взять ему силы? Как примирить все? Ты молчишь, Господи? Но смотри: золотой ключ любви не размыкает страшной цепи вековых и кровавых противоречий…»
В небе затеплелись кроткие звезды. В остроге — знал отец Феодор — томились многие люди, и были среди них — он знал — смертники, у которых не завтра, так послезавтра на радостном весеннем рассвете их люди-братья отнимут жизнь. И хотя голодны были голодом любви сердца людские, но в то же время никак не могли они сбросить с себя вековечных цепей Зверя и мучились под этими теплыми кровлями маленького северного городка мукою тысячелетней. Что же делать, Господи? Как их спасти? — с тоской глубокой вопрошал отец Феодор Христа. И опять четко бросилась ему в глаз узорная вязь: «Бог есть любовь и пребывающий в любви пребывает в Боге и Бог в нем…»