Ирина Головкина (Римская-Корсакова) - Лебединая песнь
И за всеми этими подарками, огнями, угощеньем и музыкой Асю чарует любовь и ласка, которые льются из всех глаз и наполняют собою все голоса… Ей не приходит в голову, что сияние детской талантливой души накладывает собственные блики на все окружающее и золотит все и всех вокруг себя. Даже теперь – в двадцать три года – это ей не пришло в голову!…
К вечеру душевная боль усилилась. Дети уснули; хозяйка дома – молодая степенная вдовушка Варвара Пантелеймоновна ушла из своей половины, расстелив повсюду чистые половики и заправив лампадки. В избе стояла полная тишина; только часы тикали. Ася села на покрытый пестрым половичком табурет под большими старинными часами, вывезенными Надеждой Спиридоновной, и слезы ее полились ручьями… Одна!… Погибли все, кого она любила, все!… Счастье, которое все детство ее манило обещаниями и шло к ней – огромное, светлое, лучистое, оказалось таким недолгим!… Семейный очаг разрушен. Теперь одна всю жизнь, никогда уже не будет ничего светлого, радостного! Одна с двумя малютками, всеми забытая, в глуши, в ссылке, в нищете!… Вот он «безнадежный путь», которому она так гордо бросила вызов! И все-таки я не жалею… Не жалею, что написала ему тогда. Если бы я этого не сделала, он покончил бы с собой, и не было бы нашего счастья и не было бы Славчика, или Славчик был бы совсем другой… Не было бы Славчика и Сонечки! Да разве можно это себе представить? Бедные малютки! У них никогда не будет праздника – глушь, вьюга, изба, деревянная скамейка, сальная свеча, черный хлеб – вот какой у них Сочельник! У них нет отца, нет бабушек и дедушек – некому их любить и баловать. «Мы здесь совсем одни. Константин Александрович… Он добрый, он умеет вносить бодрость и оживление, но он – чужой…»
К мыслям ее о Кочергине примешивалась странная горечь – неужели непременно нужно было влюбиться? Неужели нельзя было, ну, хотя бы ради детей, остаться просто хорошими друзьями? А вот теперь холодное равнодушие, с которым она выслушала его признание, конечно, уязвило его – больше он не придет. Если бы хоть Лада была здесь и сунулась к ней черным скользким носом… а та деревенская кудластая шавка, задранный хвостик которой мелькал в снежной пыли, – чужая, она убежала… Одни, совсем одни!
Славчик проснулся и внезапно встал в постельке, глядя на мать круглыми, осовелыми со сна глазами. Она вскочила и порывисто прижала его к себе.
– Милый, милый! Мама тебя любит и за себя и за папу! Мама не даст тебе быть несчастливым! Славчик, знаешь, твой папа был большой, замечательный человек! Когда-нибудь я расскажу тебе, как он любил Родину!… – шептала она, не надеясь, что ребенок сможет понять ее, и целуя бархатную шейку, которая пахла скипидаром.
Богатырский удар в дверь заставил обоих вздрогнуть.
За дверьми, весь в снегу, стоял Кочергин.
– Я, как Дед Мороз, весь белый, с елкой в руках. Сейчас мы ее зажжем для Славчика. Вот и свечки – я их у одной богомольной пациентки выклянчил. Они нам послужат, коли елочных нет. Эти прянички мы развесим, а вот и подарок – лягушка заводная, она моему Мишутке принадлежала; я забрал, уезжая, и все таскаю в кармане… пусть теперь перейдет к вашему. Вытирайте теперь слезы и несите мне топор – я заделаю елку в крест, а вы тем временем ставьте самовар, если умеете… Пусть наперекор судьбе и у нас, и у ребенка будет счастливый вечер.
Славчик вытягивал шейку, выглядывая из постели, – ему уже был знаком этот голос.
Есть поступки, вознаградить за которые невозможно и которые женщина не сможет забыть, но всегда страшно оказаться благодарной мужчине!
Только бы не начал он опять говорить о своей любви, только бы у него хватило великодушия и такта оставить ее чувства в покое, понять, что сейчас она любить не может, что ее душа – сплошная рана! Она начинает немного опасаться этого человека: он не должен был говорить тех слов, которые сказал вчера, – из уважения к ее горю и к собственной жене. Самые тонкие и сложные тайники ее чувств недоступны никому, а именно там, очень глубоко, притаилась боль, вызванная кощунственным приближением: этот человек насильно вторгается в ее маленькую семью, чтобы занять не принадлежащее ему место… Прикосновение ее руки, поцелуй ее губ, ласка голоса принадлежат отцу ее детей, пусть его нет – все равно, ведь его дети здесь! Чего бы она только ни отдала, чтобы елочку эту принес Олег, – половина горя ушла бы из ее жизни! Она колет на коленях лучины и вытирает потихоньку слезы, которые бегут и бегут… Счастливой теперь она не может быть! Этот доктор все-таки не понимает всей глубины ее горя!
Но Славчик, несомненно, счастлив был в этот вечер. Он сидел на коленях у Кочергина, доверчиво глядя на него теми детскими ясными глазами, с которых как будто снята пленка, застилающая взгляд непосредственно самой души; потом он устал скакать и радоваться и заснул внезапно, стоя на коленях и уткнув мордашку в подушку, задком вверх. А матери предстояло расплачиваться за этот чудесный вечер!
– Нам с вами, Ксения Всеволодовна, итак уже довольно досталось от жизни, чтобы выдумывать несуществующие осложнения! Нас здесь никто не знает, общества здесь нет, и в положение Анны Карениной вы не попадете. Два человека встретились в очень тяжелых условиях, вместе им легче перенести эти трудности, стало быть, надо объединяться – вот как надо решать вопрос. Вы еще совсем юная: всю жизнь неутешной вдовой вы все равно не проживете… Вы так сейчас одиноки… Что вас удерживает? Вы отлично видите, что я самым искренним образом привязался и к вам, и к детям. Я не романтик и не люблю принимать трагические позы, но я корпел здесь один четыре года, у меня тоже радостей немного! Приголубьте приблудного пса!
– У вас есть жена, Константин Александрович, – сказала Ася.
– Моя жена!… Жестоко то, что вы говорите! Множество раз я запрашивал о ней гепеу и всякий раз получаю только один ответ: «Если умрет – мы известим». Сколько же времени можно оплакивать разлуку? Я потерял надежду на встречу, а у вас и самой слабой надежды нет.
– Все равно – я не хочу!… У меня… да! У меня нет надежды, но ваша жена еще может вернуться; недопустимо, чтобы человек, вырвавшийся оттуда, – измученная, больная, усталая женщина – узнала, что ее не дождались, что любят другую… Так нельзя вычеркивать даже любовь собаки или кошки! Никогда, никогда я не соглашусь содействовать этому. Я тогда потеряю уверенность, что никому не делала зла, потеряю покой… Это еще не все: я была очень, очень счастлива с мужем и не хочу ни с кем повторять того, что было с ним.
– Ксения Всеволодовна, ведь я бы, как отец, любил ваших детей!
– Я знаю. Вот этому я верю. Спасибо, Константин Александрович, но разве… разве вы не можете любить их без… тайных встреч со мной?
– Нет, мне слишком тяжело будет вас видеть. Если вы не согласитесь быть моей, я буду просить перевода в другой город.
– Ну, это решать можете только вы сами, – ответила Ася, – не трогайте меня, Константин Александрович, пустите.
Но он притянул ее к себе сильной рукой. Ася увернулась и бросилась к лежанке, на которой спал Славчик. «Около ребенка не посмеешь!» – сказал ее взгляд. Он действительно не посмел и только смотрел со своего места на нее и Славчика, не делая ни шагу вперед.
– Константин Александрович, спокойной ночи! Если желаете остаться нашим другом, приходите завтра, а теперь уже поздно – идите.
Он медлил.
– Ксения Всеволодовна, ведь это все только потому, что вы еще очень юная и многого не понимаете. Например, вы еще не понимаете, что такое одиночество в этом городе, – и в его голосе прозвучало столько грусти, что на глазах у Аси навернулись слезы; тем не менее она осталась как была – обнимающей ножки сына.
«Ему нет еще трех лет, но это уже мой защитник!» – с нежностью думала она. Несколько минут прошло в молчании.
– Быть по-вашему, я ухожу, – и Кочергин покорно повернулся к двери.
Через минуту он крикнул из темных сеней:
– Как у вас тут щеколда открывается? Не разберу.
Ася выскочила в сени со свечой и, поставив ее на крышку бочки с водой, подошла к задвижке. В ту же минуту она была опрокинута на пачку соломы, сложенную в углу у двери: он подмял ее под себя и стал срывать с нее одежду. «Насилье!» – с быстротой молнии мелькнуло в ее мыслях. – «Не допущу, о нет! Этому не бывать!» Извиваясь под ним вьюном, она отчаянно брыкала его ногами и била кулаками в грудь и в лицо; потом перехватила его руку и впилась зубами ему в палец и изо всех сил сжала челюсти. Он вскрикнул и выпустил ее. В ту же секунду она вскочила и бросилась в свою комнату, защелкнув перед его носом задвижку. В доме наступила тишина.
В Асе все клокотало от негодования. «Меня насиловать! Меня!»
До сих пор все знакомые ей мужчины относились к ней с рыцарским уважением. «Мимоза! Беатриче! Царевна Лебедь!» – ей достаточно было только закрыть глаза, чтобы Олег оставил ее засыпать спокойно. Ни Олег, ни Сергей Петрович не разрешали при ней ни одной сальной шутки, ни одного рискованного анекдота. Она вспомнила, как Шура, прощаясь с ней, сказал: «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам Бог любимой быть другим!» Она вспомнила даже Валентина Платоновича в Москве на лестнице. Но этого доктора воспитали совсем другие круги и качали другие подводные течения! Интеллигентность в нем была вне сомнения, но изысканной корректности в нем не было и тени – она заметила это еще в первую встречу, когда он сказал «кикимора», не зная еще каковы ее отношения с теткой. «Сбегайте-ка на рынок», «поставьте самовар» – ни Олег, ни Сергей Петрович, ни Шура никогда не позволяли себе таких оборотов. Тем не менее, эта дружеская простота имела свою прелесть; кто мог знать, чем она окажется чревата!