Филипп Боносский - Долина в огне
— Кажется, мы наконец избавимся от них навсегда...
Он метнул беспокойный взгляд на лачуги, затем посмотрел на работающих. Тонкие губы его стянулись в ниточку, и он вдруг схватился за бок, словно у него там закололо, как у Бенедикта.
На дороге вдоль Рва скопилось не менее сотни обитателей Ямы. Несколько негров, с окаменевшими лицами, стояли у дверей своих лачуг. Через Ров к ним доносился палящий жар — по ту сторону Рва остывал шлак. Теперь они даже могли разглядеть, как пузырится его застывающая корка. Усеянная осколками камней лава покрыла уже весь склон, ее желтый язык зловеще тянулся к самому Рву. Всем теперь было ясно, что произойдет дальше: когда сточные трубы уложат на дне Рва, шлак продвинется; он покроет эти трубы, засыплет Ров, доберется до лачуг из фанеры, захлестнет их, сотрет с лица земли и поползет через всю долину, пожалуй даже вскарабкается на вершину противоположного холма.
Как во сне люди наблюдали за происходящим. Подъемный кран хватал огромные бетонные секции и, покачав с минуту над остывающим шлаком, осторожно опускал на нужное место. Подъемный кран был совсем новый, ярко-желтый, его будто специально выкрасили для этого знаменательного дня, и грузовики тоже были новые, даже на некоторых рабочих были новые форменные фуражки и новые комбинезоны. Июньское солнце сверкало в небе, как чистое стеклышко. Дети беззаботно радовались чудесной погоде и громкими криками выражали свой восторг. У Бенедикта на минуту поднялось настроение, но тут же упало, — он почувствовал себя предателем.
Он стоял, вытянувшись в струнку, неотрывно глядя на Ров; правая сторона его тела словно окаменела — он не мог заставить себя повернуться в сторону лачуг.
Миссис Тубелис, литовка, которая иногда навещала его мать (и однажды лечила его, когда у него был нарыв на большом пальце ноги, прикладывая к больному месту печеный лук), обратилась к нему по-литовски:
— Что ж это делается?! — Она угрюмо посмотрела на Ров, сплюнула и выругалась.
Бенедикт улыбнулся. Почему-то лишь английские ругательства казались ему отвратительными.
— Как поживает мама? — осведомилась она, как положено, у Бенедикта и ласково улыбнулась ему.
— Очень хорошо, — охотно откликнулся он, хотя прекрасно знал, что она виделась с его матерью, вероятно, не более часа тому назад.
— А отец?
Он пожал плечами:
— Сидит без работы...
— Ах! — вскричала она с трагической ноткой в голосе, покачивая головой, как будто лишний раз убеждаясь в печальной участи трудового человека. Она испустила глубокий вздох. — Может быть, завод закроют? — испуганно спросила она, выразив эту неприятную мысль по-английски, и прищурилась в ожидании его компетентного ответа. Даже высунула чуть-чуть кончик языка.
Он снова пожал плечами.
— Не знаю.
— А что говорит отец?
Обычно все они в заключение спрашивали, каково мнение его отца. Мальчик пожал плечами и нахмурился.
— Отец ничего не говорит, — резко ответил он по-английски.
— А мой муж... — начала она и вздохнула. — Мой муж работы нет со вторника.
— Получили письмо? — почти не разжимая губы, строго спросил Бенедикт.
— От банка?
Он кивнул.
Она тоже кивнула — молча, без слов. Тень глубокого уныния, смешанного с суеверным фатализмом, омрачила ее лицо, взгляд устремился в одну точку, и она стояла поникшая, изможденная, погрузившись в собственные мысли. Потом встрепенулась и, ласково улыбаясь, стала гладить курчавую голову Бенедикта своей тяжелой, жесткой рукой, приговаривая:
— Славный, славный мальчик...
Словно понимая, что ей это приятно, Бенедикт молча терпел ее ласку и спокойно стоял на месте, пока она с протяжным печальным вздохом не опустила руку.
Укладка трубопровода шла устрашающе быстро. К шести часам вечера рабочие уже успели уложить трубу в несколько сот ярдов. Ров тянулся до косогора, затем сворачивал под железнодорожный мост и шел дальше, к реке. Цепь холмов замыкала всю восточную сторону долины, и только к северу холмы немного раздвигались, пропуская железнодорожный путь.
Первым скрылось солнце, за ним неохотно стали расходиться люди. Некоторые еще медлили, а потом ушли вдруг сразу все, словно боялись остаться в одиночестве. Только Бенедикт и несколько мальчишек продолжали стоять у Рва.
Еще немного, и он опоздает в церковь, но Бенедикт все не уходил. Он не мог оторваться от желтого подъемного крана, который уже перестал скрежетать и вздрагивать и, покинутый рабочими, выглядел теперь одиноким и заброшенным.
Наконец Бенедикт повернулся и не спеша пошел по улице. На мгновенье перед ним промелькнула, как в тумане, женская фигура в чепце и с палкой в руке, но он тотчас же забыл о ней. Он шел и безотчетно улыбался.
Отец Брамбо был в ризнице, где, казалось, уже чувствовал себя полноправным хозяином. С ним был какой-то новый мальчик — рыжий, с тусклыми веснушками, — и отец Брамбо тихо и настойчиво втолковывал ему основные правила церковной службы во время обедни. Мальчик слушал его с напряженным лицом и каждый раз, прежде чем ответить на вопрос священника, нервно облизывал губы.
Отец Брамбо молча кивнул Бенедикту и спросил нового служку:
— Ну, а потом что?
Мальчик запнулся.
— Потом... потом я перехожу на другую сторону, где лежат «Послания»...
— Но ведь ты уже перешел!
Мальчик тупо уставился на отца Брамбо.
— Ты перешел — понимаешь?
Бенедикт из-за спины отца Брамбо сочувственно улыбнулся мальчику.
— Я... я перехожу на другую сторону... — пролепетал мальчик.
— Ты уже третий раз это проделываешь, — сухо заметил отец Брамбо.
— Я п-перехожу... — продолжал заикаться мальчик.
— Об этом, — сказал отец Брамбо, — ты мне уже трижды объявлял!
Лицо мальчика пылало. Бенедикт опустился на колени, чтобы подсказать ему, что именно надо делать. Стараясь привлечь к себе внимание мальчика, он то стоял на коленях, то поднимался, а мальчик в отчаянии следил за ним широко открытыми глазами. Отец Брамбо вдруг обернулся.
Бенедикт встал с колен.
— Простите, отец мой, — произнес он, опустив голову.
— Я понимаю, — ответил священник. На его бледное, замкнутое лицо словно легла глубокая тень, глаза были усталые. Он прибавил: — Но пусть этот мальчик учится сам.
— Да, отец мой.
— Мне надо тебе кое-что сказать. Ты подождешь меня? — спросил отец Брамбо.
— Да, отец мой.
Священник снова обратился к рыжему мальчугану, на лбу у которого выступил бусинками пот.
— Ты понял, что нужно делать?
— Встать на колени...
— Да, преклонить колени, когда ты переходишь от евангелия туда, где лежат «Послания», и обратно. Всегда преклонять колени, если только...
Мальчик энергично закивал головой.
— Что «если только»?.. — резко спросил отец Брамбо. Мальчик удивленно вскинул глаза. — Тебе не следовало бы так поспешно поддакивать, — заметил молодой священник.
Бенедикт вышел из ризницы, прошел через сад и постучался в дом священника с черного хода.
Миссис Ромьер впустила его, оглядев с головы до ног сердитым, цепким взглядом, и с ходу оторвала от его рукава болтающуюся пуговицу. Волосы ее были гладко зачесаны и аккуратно уложены в узел на затылке; чистый розовый фартук заботливо прикрывал платье. «О, да она вовсе не так уж стара!» — с удивлением подумал Бенедикт. Какой-то рабочий и его жена сидели возле кухонного стола, ожидая приема у отца Дара. У женщины под глазом был синяк; муж угрюмо сидел рядом с ней, крепко сцепив на коленях крупные мозолистые руки, словно принуждая их к спокойствию. Супруги пришли к старому священнику за советом.
— Где отец... — начал Бенедикт.
— Который? — угрюмо перебила миссис Ромьер.
— Отец... Дар?
— Там, — она дернула плечом. — Погоди, не входи к нему, — прибавила она, — у него кто-то есть. Дай-ка сюда на минутку, — сказала она, сдергивая с него куртку.
Он прошел через кухню в маленькую темную переднюю. Со стены смотрел на него потемневший лик распятого Христа в терновом венце, и позолоченные терновые колючки поблескивали в полумраке.
Священник сидел в качалке у мутного окна, рядом стояла бутылка с лекарством и лежала ложка. У отца Дара был посетитель. Бенедикт узнал этого человека: то был рабочий Георг Паппис, грек. Он стоял на почтительном расстоянии от старика, заложив руки за спину.
— Ты что — ребенок, что ли? — сердито увещевал его отец Дар.
Паппис пожал в ответ крепкими плечами, и лицо его, казалось, потемнело от мрачных раздумий. В комнате остро пахло виски и сладкой лакрицей. Бенедикт заметил, что Паппис сильно возбужден, но, по-видимому, не пьян. Волнение придавало его омраченному лицу выражение решимости, готовности бороться; Бенедикт не мог заставить себя заговорить, и уйти он тоже не мог.