Гилель Бутман - Время молчать и время говорить
Две вещи бросились мне в глаза при первой встрече с Петром: блестящие, как у клоуна, белки глаз и словесный понос. Его рот не закрывался ни на минуту. Говорил он быстро и на сплошной фене[15], но мне это было очень несподручно, и он постепенно перешел к языку, напоминающему русский. Уже к вечеру первого дня я знал о нем все, что мне положено было знать, плюс еще чуть-чуть. По своей глупости я дал ему слова израильской песни "Бокер ба ле-авода". После этого я покоя уже не имел. Теперь, если он не болтал, то пел, чудовищно перевирая слова. Если не пел, то насвистывал мотив. Первые несколько дней мне это нравилось, потом я это терпел, наконец, это стало невыносимым: ни в камере, ни в прогулочном дворике покоя не было.
Понятными мне стали и его сверкающие белки. Медчасть прописала мне какие-то овальные голубые таблетки от печени. Верный правилу не принимать никакой химии, пока не станет невмоготу, я первую же порцию выбросил в унитаз. Но Петр выпросил у меня авансом любые таблетки, которые я получу. Кроме того, он сам придумывал себе фантастические непроверяемые болезни и тоже получал от медсестры какие-то таблетки. Собрав десяток таблеток, он пригоршней ссыпал их в рот и ловил кейф. Однажды даже растолок одну из моих таблеток, размешал ее в обычной воде из-под крана и пытался ввести себе в вену при помощи иглы. Ничего не получилось. Позже, когда я столкнусь с миром уголовников, пойму, что практически каждый из них – наркоман.
Тем временем нам объявили, что на 11 мая назначен наш суд. После суда предстоял этап, и я начал уже готовиться к лагерю. Получая приличную еду в камере, отоварку в тюремном ларьке на 10 рублей плюс ежемесячную посылку от Евы, я начал программу сбережений на черный лагерный день. Моя сберкасса покоилась на трех китах: копченой колбасе, сахарном песке и сухарях. Ева передавала мне ежемесячно 2 кг отличной копченой колбасы, максимум разрешенного. Примерно килограмм в месяц мы с Петром съедали: я отрезал ежедневно примерно пятнадцатиграммовые ломтики ему и себе. Еще один я ежемесячно откладывал в загашник, и, по моим предположениям, накопилось уже килограммов семь-восемь, при любом голоде в лагере я обеспечил себя на год неплохим приварком. Кроме колбасы и сухарей я копил и сахарный песок. Мы имели право приобретать в тюремном ларьке ежемесячно 250 граммов песка. Его я не касался, и весь сахарный песок шел в фонд накопления.
Как-то раз надзиратель раздавал тряпки для мытья пола. Развернув тряпку, я ахнул от удивления: по периметру тряпки шел орнамент из выцветших шестиконечных звезд. Надо было срочно найти способ сохранить тряпку, не пуская ее в дело. Я тут же попросил иголку и нитку для починки брюк. Разорвал тряпку на две и начал шить мешочек из одной из них. Но мой первый блин вышел комом – я не угодил на хорошего надзирателя. Дежурил "Чапаев". Он засек меня и отобрал мешочек. Тогда я дождался более либеральной смены и попросил иголку с ниткой снова. На этот раз я был осторожнее и дошил мешочек до конца. Быстро высыпав в него накопленный сахарный песок, закрепил свое вещное право. Теперь при любом шмоне к нему будут относиться как к таре для хранения продуктов, и он пойдет со мной по этапам, согревая маленькими шестиконечными звездочками.
Сухари, песок и сигареты, которые докупались в тюремном ларьке, – валюта для будущих обменов в лагере, я хранил их в вещмешке под койкой. А колбаса, мой главный жизненный фонд, лежала на подоконнике, кроме одной колбасной палочки, от которой ежедневно отрезались два тоненьких одинаковых кружочка. Подоконник был самым холодным местом в камере, и, по моим предположениям, там она должна была сохраниться лучше всего.
Но холод не помог моей колбасе сохраниться.
Как-то, решив проверить, сколько колбасы уже скоплено, я снял с подоконника газету и обнаружил граммов триста колбасы и много-много воздуха. Посмотрев на Иконникова, можно было ни о чем его не спрашивать. Если учесть дату, когда я последний раз видел свою колбасу, он съедал примерно по килограмму в ночь. Причем делал это втихаря, под одеялом, так как я ни разу не слышал ни звука. Эпопея с накоплением колбасы на черный день закончилась. Моему еврейскому программированию будущего Петр Иконников противопоставил мудрый зэковский принцип: "Умри ты сегодня, а я – завтра".
Мое открытие было таким неожиданным, я был настолько психологически не готов к нему, что несколько дней молчал, не зная, что делать. Наконец я предложил Петру уйти из камеры. Он нагло посмотрел на меня и сказал:
– Мне и здесь хорошо. Тебе надо, ты и уходи.
И засвистел свою любимую израильскую мелодию "Бо-кер ба ле-авода".
Конечно, я мог попроситься на прием к начальнику тюрьмы и объяснить ему ситуацию. Думаю, что меня перевели бы от Иконникова без писка, как перевели от меня Зубатова. Но этот путь был для меня неприемлемым. Единственное, что могло нас развести без инициативы одного из двух, – хорошая драка в камере, желательно с кровью. И я стал готовиться к ней.
Петр был здоровым парнем, гораздо выше меня ростом. Кроме того, семь килограммов копченой колбасы влили в него дополнительные калории. На моей стороне справедливость, но против Иконникова этого было недостаточно. По своему опыту драк я знал, что у меня существует обычный еврейско-интеллигентский комплекс – не могу первым стукнуть человека в лицо, если он не довел меня перед этим до температуры кипения. Было очевидно, что в наэлектризованной атмосфере камеры такая искра может вспыхнуть в любой момент. Иконникову это было тоже предельно ясно, и он готовился тоже. Он вывернул какую-то железку из патрона электролампочки и в "хорошие" смены надзирателей точил ее в камере и во время прогулок. Не зная, на что он способен, я спал по ночам вполглаза. Нервы были натянуты.
В такой ситуации утром 11 мая меня увезли на суд: начался околосамолетный процесс и, судя по обвинительному заключению, я должен был стать на нем жертвой номер один.
21
Утром 11 мая 1971 года меня погрузили в воронок. Один из "пеналов" воронка был уже заперт, и сквозь щель под дверью были видны ноги: кто-то уже там сидел. Воронок тронулся. Я знал, что конечная точка маршрута – Ленинградский городской суд на набережной Фонтанки, 16. Каждый поворот воронка – страничка в моей слепой экскурсии по когда-то любимому городу, бывшему колыбелью не только трех революций, но и моей собственной.
Воронок трогается и почти сразу останавливается. Хлопает дверь. Мы перед тюремными воротами. Сейчас проверяются документы на право вывезти меня с территории тюрьмы. Вот я слышу скрип отворяемых тюремных ворот и одновременно хлопок двери – сопровождающий вернулся. Воронок выкатывается из ворот. Куда повернем? Если налево – значит, выехали из ворот на улицу Воинова, если направо – на улицу Каляева. Поворачиваем налево. Через несколько десятков метров должны остановиться, прежде, чем выехать на Литейный проспект. Действительно, останавливаемся. Снова левый поворот – значит, едем по Литейному. Сейчас, по-видимому, девятый час, так как в девять должен начаться суд. Как выглядит сейчас Литейный? Переполненные автобусы с рабочими уже прошли. Домохозяйки еще не вышли за покупками. В основном на улицах сейчас служащие. Интересно, скользнул ли хоть кто-нибудь из них по моему воронку, скучающим взглядом, понял ли, что это за машина? Теперь на воронках нет зарешеченных окон, как в досолженицынские времена, нет надписи "Мясо", как в солженицынские, – просто фургон.
Правый поворот. Скорее всего, это улица Пестеля. Затем левый, наверное, Моховая. Снова правый, снова левый. Воронок замедляет ход и как бы взбирается на ступеньку: въехали с мостовой на тротуар. Кажется, приехали.
Слышу, как хлопают задние дверцы воронка, затем звук ключа, вставляемого в скважину. Сейчас откроют мой пенал. Так и есть. Вылезаю из пенала. Спрыгиваю с подножки и озираюсь – мы во дворе здания суда. Меня ставят между двумя здоровенными солдатами с серебристыми буковками ВВ (внутренние войска) на погонах. По команде они начинают идти в ногу, отбивая шаг, сбоку офицер. Даже поднимаясь по лестнице, солдаты пытаются идти в ногу. Наконец мы входим в коридор, из коридора в большой зал. Оба бравых молодца спереди и сзади меня маршируют, как на Красной площади, четко выбрасывая руки и ноги в такт воображаемой команде. Офицер в чистой, хорошо подогнанной шинели и новой фуражке. У всех троих пистолеты в кобурах и сознание чрезвычайной миссии на лицах.
Инстинктивно я пытаюсь попасть в ногу с солдатами. Меня мучит сознание того, что ростом я ниже каждого из них на две головы, их физическое превосходство угнетает меня. Слава Богу хоть, что никто не видит. Но нет… Вспыхивают яркие юпитеры, и тут же я слышу стрекот кинокамер. Затравленно озираюсь и вижу бригаду кинооператоров вдоль всего зала суда. Меня обдает жаром: выпячиваю грудь, поднимаю голову, стараюсь идти на носках, чтобы сорвать этот подленький сценарий, но чувствую, все напрасно. Если пленку покажут миллионам, я все равно буду выглядеть пигмеем между этими двумя ладными гигантами. Я буду выглядеть жалким интеллигентишкой, если не попаду в ногу, а если попаду и пойду, махая руками, как они, это будет выглядеть смешно и нелепо. Все продумано, все предусмотрено.