Константин Седых - Отчий край
– Нет, этого не случится. Не за то мы боремся, чтобы всех в бедняков превратить. Дайте новой власти время – она всех сытыми сделает. Именно за это мы и воюем во всех краях России.
– Поживем – увидим, – не желая спорить с Бянкиным, согласился хозяин и громко вздохнул.
Едва Бянкин уехал, как Федор Михайлович сказал Ганьке:
– Легкий человек этот твой фельдшер. Зовет тебя товарищем, как будто ты ему ровня. Обещает нам хорошую новую власть, а какая она будет – толком не знает. Насчет же вшей так просто брешет. Не может того быть, чтобы вошь разносила заразу. Кто из нас не ловил вшей у себя на гашнике? Все ловили! И будь эта хвороба от них, давно бы на белом свете ни одного человека не было. Нет, вши тут ни при чем, как я полагаю. Вон ведь что кругом деется. Брат с братом воюет, отец сына за горло берет. Озверел народ, испохабился. Вот и наказанье нам от господа бога.
Ганька слушал, слушал, а потом спросил:
– А бог-то, дядя, злой или добрый?
– Конечно, добрый, на то он и бог. Дьявол – другой табак. Иначе не был бы он дьяволом.
– Если бог добрый, зачем же ему тогда нас наказывать? У нас и без того горя хватает.
– Чтобы не забывали ого, жили по-людски, а не по-скотски.
– Вот бы и учил он людей хорошей жизни, жалел их. Ему это легко сделать, недаром его всемогущем зовут. А раз не хочет он делать этого, значит, он не добрый и не всемогущий. Такого его пусть лучше и не будет.
– Вот, вот! – Не зная, что ответить Ганьке, закипятился Федор Михайлович. – Бога ему не надо! Поглядите, бабы, на такого… Да как ты можешь так про бога говорить? Он, что, ровня тебе? Не захотел тебя с душой разлучить, оставил в живых – молись, не богохульствуй, не сквернословь.
Этот разговор оставил в душе Ганьки горький и мутный осадок. Как только заходил разговор о боге, даже очень хорошие люди принимались кричать и сердиться, а доказать ничего не умели. Бог же, который, казалось, должен был прийти к ним на помощь, молчал и не подсказывал никаких убедительных доводов в пользу того, что он был, есть и будет. Вел он себя по крайней мере очень странно…
12
В ясный мартовский полдень Ганька впервые после болезни вышел на двор. С дымящихся крыш, сверкая на солнце, падала звонко и дробно капель. В тени построек и заборов лежал еще ноздреватый осевший снег, а на средине ограды блестела, как зеркало, большая лужа. В глубине ее причудливо отражались синее небо, белая поленница березовых дров, сани с бочкой и лестница, приставленная к серой стене сарая. На крытой соломой повети хлопал крыльями, вытягивался и воинственно горланил отощавший за зиму куцехвостый петух. На бане отчаянно чирикали воробьи, в завозне кудахтали куры.
От яркого света, от свежего воздуха у Ганьки неожиданно закружилась голова. Превозмогая слабость, он вышел на улицу и присел на лавочке у ворот. По канаве катился под гору пенный поток, весь в солнечных бликах. Кружась и ныряя, неслись в потоке желтые щепы, коричневые обломки корья.
По раскисшей улице гнали на водопой скотину ребятишки с батожками в руках. Каждый подвернувшейся под руку конский шевяк посылали они ударами батожков, куда придется, и громко смеялись. С ними бежала черная собака с закрученным в калачик хвостом, останавливаясь у всех палисадников, мостов и завалинок. Эти забавляющие себя сорванцы-ребятишки и собака с ее проделками развеселили Ганьку, заставили его вспомнить собственное детство.
Вслед за ребятишками мимо Ганьки прошла молоденькая девушка в синей стеганке и цветном полушалке, несшая на коромысле крашеные ведра. Она с любопытством оглядела его и поклонилась, как знакомому. Он долго смотрел ей вслед и вдруг почувствовал, что ему надоело сидеть по-стариковски на лавочке. Встал, с силой потянулся и вдохнул полной грудью чудесный бодрящий воздух. Голова больше не кружилась, Ганька перешел по мостику через канаву и направился на противоположную сторону улицы, где виднелся каменистый неогороженный бугор с огромной лиственницей на вершине.
С бугра широко распахнулись перед ним лесные и горные дали. Далеко на севере отчетливо выступали из фиолетовой дымки белоглавые сопки. На востоке, за Уровом, зазывно синели на склонах массивного хребта осинники и березняки, темнели ущелья. С юга и запада вплотную подступила к деревне зубчатая стена тайги то иссиня-черная, то ярко-зеленая. Внизу, под бугром, блестела серебряная лента еще не вскрывшегося Урова, дымилась наледь у проруби. От проруби медленно разбредались во все стороны напившиеся коровы и лошади, поднималась по узкому проулку приглянувшаяся. Ганьке девушка.
И он решил, что не уйдет с бугра, пока не повидает эту девушку еще раз, не узнает, где она живет. Посмеиваясь, он загадал, что если живет она по соседству с Середкиными и на одной стороне с ними, то случится с ним в будущем что-то очень хорошее.
Поднимаясь в гору, девушка ни разу не остановилась. «Сильная! – удовлетворенно подумал он. – Интересно, заметит она меня здесь или нет?»
Но девушка прошла, не заметив его. Едва она миновала бугор, как Ганька поспешно спустился и стал дожидаться, к какому дому она свернет. И когда девушка свернула на середкинской стороне всего к четвертому от них дому, Ганька заликовал, поглядел на солнце и весело подмигнул ему…
С этого мартовского дня он перестал считать себя больным. Ему приятно было помогать Федору Михайловичу во всех домашних работах. Он гонял на водопой скотину, чистил повети и стайки, вывозил навоз в огород. По вечерам мял кислые овчины и козьи шкуры, учился шить шапки и рукавицы.
К тому времени он уже знал, что соседскую девушку зовут Степкой. Полное имя ее было Степанида, а фамилия – Широких. Он не стремился с ней познакомиться, но думал о ней целые дни напролет. Она вошла в его мечты, и стали они радостно жгучими, неуемными и прихотливыми. И когда он узнал от сестер, что за Степкой ухаживает какой-то Федька Ведерников, успевший получить от нее на память вышитый кисет, заговорила в нем неукротимая ревность. Сладко и больно терзал он в своих мечтах себя, а еще больше ничего не подозревающую Степку. «Уеду я снова партизанить, – думал он с горечью. – Отличусь там в боях и сделают меня за храбрость командиром взвода. Пошлют в глубокую разведку, налечу я врасплох на белых и накрошу их столько, что дадут мне после этого сотню. Натворю я потом с лихой сотней таких делов, что поставят меня на полк. Я тогда еще больше покажу себя и дадут мне дивизию, а потом… А потом меня смертельно ранят и привезут в Подозерную. Прибежит Степка поглядеть на меня, а я умираю. „Эх ты! – скажу я ей. – Променяла меня на какого-то Федьку…“ Скажу – и умру. Пусть она тогда живет и всю жизнь кается». И тут ему делалось так обидно, так жалко самого себя, что слезы выступали у него на глазах…
Когда установилась теплая погода и начались полевые работы, Ганька по неделе не бывал в деревне. Он жил с Федором Михайловичем на заимке, где сеяли сначала пшеницу на парах, потом стали пахать под ячмень и яровую рожь. Работали с раннего утра до позднего вечера. Работа на свежем воздухе помогла Ганьке окончательно поправиться и окрепнуть. Он уже всерьез подумывал о том, чтобы уехать к партизанам. Для этого ждал прихода в Подозерную какой-нибудь партизанской части. Но, как назло, красные давно не заглядывали в деревню. Она стала глубоким тылом. Бои с белыми шли где-то под Сретенском и Оловянной.
В июне партизаны опять появились на Урове. Изрядно потрепанные, поспешно отступали они к Богдати. По пятам за ним и неотступно двигались огромные силы белых. Это были соединенные каппелевско-семеновские корпуса, брошенные для окончательного уничтожения красных. При их приближении Федор Михайлович и Ганька скрылись на время в глухой тайге. Там они встретили Корнея Подкорытова, Кум Кумыча и мунгаловца Лавруху Кислицына, служившего в прошлом году в белой дружине.
Федор Михайлович решил посмеяться над ними.
– Здорово, беженцы и дезертиры! – приветствовал он их. – Увидел я вас и с толку сбился. Раньше, пока у нас один Кум Кумыч отсиживался, я думал, что белые побеждают. А теперь не знаю, чему и верить. Не от хорошей жизни Лавруху в наш лес позвало. Как же это вы здесь очутились? Я ведь думал, что Кум Кумыч у партизан полком командует, а ты, Лавруха, верой я правдой атаману служишь.
– Не больно мне это надо, – ответил ему пронырливый и лукавый Лавруха, первый в Мунгаловском контрабандист. – Не хочу я воевать ни за красных, ни за белых, чтоб они все передохли. Я как-нибудь и без них проживу.
– А ты, Кум Кумыч, что скажешь? Почему на старости лет дезертиром сделался?
– Никакой я тебе не дезертир. Ты это брось! Всю зиму я снова был в партизанах. А сейчас такое началось, что в моем возрасте лучше в тайге посидеть. Белые напролом прут, с еропланов бомбят, снарядами засыпают. Отстал я в ночном бою от своей сотни и поневоле пришлось к Корнею подаваться. А ты, Федор Михайлович, чем надо мной смеяться, о себе подумай. Ты палец о палец не ударил за наше дело. Ты у нас батареец, медвежатник и призовой стрелок. Любого партизана можешь за пояс заткнуть, а отсиживаешься дома да зубы над всеми скалишь.