Борис Акунин - Бох и Шельма (сборник)
Фила поправила высокий головной убор, спустила рукава, осторожно вынула из берестяной колыбели спящую Цветочку.
Раздвинула углы рта в радостной улыбке, потому что хорошая жена в час разлуки не должна огорчать мужа печальным лицом.
Вышла.
Сотня достраивалась в длинную колонну: десятками, по два нукера в ряду, и у каждого сбоку заводной конь – у левого слева, у правого справа. Сто людей, двести лошадей – как положено.
Мануйла пронзительно выкрикнул, и отряд тронулся. Сотник пропустил колонну мимо, зорко оглядывая каждого. Филомена стояла в стороне, ждала. При воинах подойти было нельзя – только осрамишь.
Вот сотня растянулась по заснеженному полю. Тогда поехал и Мануйла – но медленно, тихим шагом.
Когда хвост отряда скрылся за косогором, Фила двинулась вслед. Свои, кто остается, конечно, видели, но пускай себе судачат. Мануйла ведь не виноват, что его жена плохая монголка.
Идя по протоптанному, Фила глядела в сутулую спину мужа и думала, какая странная получилась жизнь. Сколько было с матушкой говорено за золотым вышиванием о будущем, сколько было гадано. Матушка говорила: выдадим тебя не за богатого и сильного, а за доброго и умного. И чтоб красивый был, требовала княжна. Кого полюбишь, тот и красивый, непонятно отвечала матушка. А вышло вот что. Живет со старым, криволицым, иноязыким. И ближе никого нет.
За косогором – Филомена заранее рассчитала – можно было перейти на бег. Из куреня уже не видно, да и сотня как раз огибала березовую рощу. Самое время по-людски попрощаться.
Муж тоже это сообразил и остановился. Обернулся.
Фила подбежала, припала к колену. Он погладил ее по щеке своей шершавой ладонью.
– Родненький, – сказала Фила по-русски.
Мануйла ласковых слов говорить не умел, даже по-монгольски. У монголов ласка – это забота, поэтому он в десятый раз стал учить, как жене без него управляться. Все-де должны ее слушаться, потому что она – жена сотника, а кто вздумает дерзить, сразу говорить десятнику Тогрулу, он с особо набранным одиннадцатым десятком для того и оставлен.
– Если же я не вернусь, – втолковывал Мануйла, – о тебе позаботится Калга-сэчэн, он мне обещал. Вдове сотника положен почет и полное довольствие от ханской казны. Но я вернусь, – быстро добавил он, потому что щека у Филы задрожала. – Я был в ста походах, переживу и сто первый. На войне убивают неопытных и тех, кому слава дороже жизни. Я опытный, и слава мне не нужна. А когда я вернусь, попрошусь на покой. Послужил, хватит. И мы заживем втроем – ты, я и Цэцэг. Может быть, Тенгри даст нам еще одну дочку. Или даже двух. Дочки лучше сыновей. – Он посмотрел на малютку, и было видно, что очень хочет дотронуться, но не стал, чтобы не будить. – Всё. Возвращайся.
– Я провожу тебя до березняка, – твердо сказала Фила. – И через рощу. А на открытое место не выйду. Нукеры не увидят.
– Хорошо, – легко согласился Мануйла. – Я догоню сотню вскачь. Куда она денется?
Пошли рядом, свободную руку она держала на его бедре.
– Меня отпустят со службы, потому что это самая последняя война, – говорил муж. – Мы уедем далеко, на другой конец державы. По лугам, по полям, по степям. Ехать будем медленно, не утомляя скотину. Куда нам торопиться? Дорога – тоже жизнь, хорошая. Особенно если знаешь, куда держишь путь, и хочешь туда попасть…
Он редко говорил так много. Фила слушала и кивала.
Немного не доезжая рощи, он остановился, потому что проснулась Цветочка.
– Аава! – пролепетала она, глядя на отца снизу вверх. Этому слову она научилась совсем недавно.
– Да, я твой аава, – просиял Мануйла. Воровато огляделся по сторонам. – Дай мне ее подержать.
Она протянула малышку, он наклонился.
Раздался странный свистящий звук, и Мануйла вдруг покачнулся.
Не веря своим глазам, не понимая, Фила увидела, что из середины его туловища, из подвздошья, высунулось что-то острое, блестящее, мокрое. Глаза Мануйлы расширились, он всхрипнул и головой вниз выпал из седла.
Цветочка засмеялась – подумала, аава с ней играет.
Бог милостив
Побродили по лесам, убивая татар, когда кто ехал один или вдвоем. Если больше – не связывались. Трупы прятали, чтобы поганые не мстили ближним деревням.
Ватажники забирали татарскую дань охотно, а татар убивали только из страха перед Олегом. И скоро он понял: пустое всё. Видно, прав Агапий. Кончилась Русь. Ушел из нее прежний славянско-варяжский дух, вытек вместе с пролившейся кровью.
Нужно было где-то устраиваться.
Походили, поискали и нашли службу в городе Торжке, который был одно название – самого города не осталось. Прошлой зимой татары шли на Новгород, и там уж все с жизнью прощались. Кто в саваны заворачивался, схиму принимал, бояре и купцы грузили добро в ладьи – за море плыть, но Господь постановил, что нельзя русскую землю совсем уж до последней травинки искоренять, и попустил раннюю, дружную весну. Вскрылись реки, задышали топи, и увязла Орда в непролазной распутице, поворотила назад, не дойдя до Господина Великого Новгорода всего ста верст.
Последний русский город, доставшийся татарам на этом пути, был Торжок, и в острастку новгородцам поганые не оставили здесь бревнышка на бревнышке.
Но как трава прорастает даже после самой лютой зимы, так же возродилась на бойком торговом месте новая жизнь. Вместо убитого посадника приехал новый, стал созывать попрятавшихся мужиков, брать в дружину уцелевших воинов. Принял посадник и Олега с людьми, сделал над гарнизоном главным, поставил на довольствие и жалование.
Служба была хоть и бедная, для природного князя мелкая, зато честная. Да и знал Олег, что князем ему больше не быть. Негде княжить, некуда возвращаться.
А только однажды, уже в следующую осень, было вот что. Сидел он в гриднице мрачный, пил хмельной мед, тужил о своей молодой жизни: двадцати лет еще не сравнялось, а уже будто старик, и ждать нечего. Вдруг входит Кузьма, говорит: «Олег Ингваревич, из твоих краев человек. Послушаешь?»
В самом деле, прибрел христарадничать нищий, каких ныне развелось видимо-невидимо, и никто ведь с голоду не помирал, всем подавали, потому что от больших бед в злых людях становится больше злобы, а в хороших становится больше милосердия, и милосердных всегда достаточно, чтобы сирых пожалеть.
Бродяга летом побывал в пристепном краю, где раньше стоял город Свиристель, и порассказал такое, что с Олега разом слетели и хмель, и туга.
В свиристельской земле теперь правил татарский посадник именем Мануйла, и все его власть признавали, потому что татарин тот справедливый и женат на княжеской дочери.
Олег рассказчика схватил за ворот: не врет ли?
Нет, не похоже, чтобы врал. Жену посадника Мануйлы он видел своими глазами и описал точно: светлые волосы, родинка посередь лба. Филомена! Жива!
Тогда Олег стал расспрашивать про татарина – и помутился взор.
– Татарин как татарин, – сказал нищий. – Кривоногий, рожа медная, поперек вот так вот рубец.
Худшее, стыднейшее воспоминание Олеговой жизни было, как он, жалкий кутенок, замер, сдавленный жилистой рукой, вдохнул отвратительный запах грязной овчины, прогорклого сала и чего-то тошнотворно-чужого. Его резали, а он даже не брыкался.
Сатана, татарский дьявол, убивший отца и мать, был жив-здоров, поганил Филомену и жирел на его, Олеговой земле, а крестьяне, иуды, черта этого еще и нахваливали!
Всё выспросив, Олег вышел во двор и долго стоял с зажмуренными глазами, подставив лицо дождю. Холодные капли стекали за ворот, а он не чувствовал.
Бог суров, но милостив. Попускает грех, но дает и искупление. Выходило складно, по клятве, которую, оказывается, забывать было нельзя. И со смертным врагом поквитаться, и сестру вызволить. Вот она – жизни цель. И какая!
Вечером велел Кузьме собрать дружину. Поговорил. Уйти на восток согласились двадцать два человека – кто потерял от татар родню или просто скучал на городской службе.
Посадник не удерживал, он опасался бешеного Олегова нрава. Лишь пугливо спросил:
– Татар бить будешь? Об одном молю. Не говори нигде, что ты торжковский воевода. Опять сожгут!
– Я не торжковский воевода, я – свиристельский князь, – ответил Олег. – Прощай, торговая душа.
* * *Свой маленький отряд Олег вел тем же путем, каким полтора года назад возвращались татары. Ждал увидеть разоренье и безлюдье, но был удивлен. Деревни и села успели отстроиться, крестьяне вернулись из лесов, на полях повсюду шла работа – заканчивали собирать урожай.
Следовали гордо, не прячась по кустам. Олег развернул стяг, на который не пожалел собственного плаща: красное полотнище, на нем нашитые крест и птица. Крест получился еще туда-сюда, птица – совсем никакая, приходилось объяснять, что это свиристель, и не все про такую птаху слышали.