M. Алданов - Огонь и дым
Именно в ту пору своей жизни он задумал драматическую поэму «Le voile du bonheur», исполненную мрачной иронии и почти безграничного презрения к людям. Скажу без парадокса: эта пьеса лучше уясняет философию версальского трактата, чем посвященные последнему тома газетных передовых и парламентских речей.
На Конференции Мира Клемансо бесспорно доминировал, несмотря на меньший военно-политический вес Франции по сравнению с Англией и с Соединенными Штатами. В этой кучке людей, бесконтрольно распоряжавшейся вселенной, рядом с невежественным английским дельцом, меняющим взгляды два раза в месяц, рядом с замученным американским профессором, проникнутым идеологией протестантского пастора, имеющего сбережения в банке, французский подлинный аристократ духа, конечно, не мог не доминировать идейно. На верхние ступени крутой и опасной политической лестницы в настоящих условиях жизни судьба обычно выносить людей большого практического ума, обладающих даром слова и парламентской интриги. Эти свойства присущи Клемансо в такой же мере, как и другим распорядителям мира. Но у кого же из нынешних политических деятелей есть свойственное ему сочетание огромной культуры, умственного аристократизма, писательского дара?{23} Один Бальфур, блестящий философ-скептик, ставший почему-то — больше по наследственной традиции — главой английской консервативной партии, до известной степени приближается к Клемансо по умственному складу.
«История выяснит», быть может, роль Клемансо в деле организации войны. Легенда, создавшаяся вокруг отца победы, вряд ли будет когда-либо разрушена. С легендами истории вообще нелегко бороться а в этой легенде вдобавок была значительная доля правды. Люди, подобные Клемансо, чрезвычайно редко оказываются искусными организаторами, и не в организации армии, вероятно, кроется заслуга перед страной бывшего министра-президента. Но не подлежит сомнению, что безграничная энергия и самоуверенность старого бреттера оказали в тяжелые дни самое благотворное действие на моральное состояние изнемогавшей Франции.
Один отставной французский министр два года тому, назад рассказывал в обществе о своем посещении Клемансо в самое тяжелое время войны. Это было весною 1918 года. Нечеловеческим усилием Людендорф прорвал союзный фронт, и снова показались почти у стен Парижа наступающие германские войска. Крупповское чудовище, притаившееся в бетонной пещере, начало с 120-ти верстной дистанции обстрел столицы мира. К Клемансо отправилась депутация, в состав которой входил упомянутый экс-министр. Последний не объяснил в своем рассказе, какова была цель делегации: лет через двадцать мы, вероятно, прочтем об этом в его мемуарах. Думаю, однако, что делегация являлась неспроста и не только за сведениями о событиях.
— Кажется, все погибло, — сказал депутатам черный, как туча, Клемансо.
— Как все погибло?!
— Так. Нам остается умереть с честью.
— Monsieur le President, il ne s'agit pas que la France meure, — резко заметил экс-министр. Клемансо пожал плечами. Перемены в его политике, как известно, не произошло, — и мы знаем, что думает об этом компетентный в данном случае человек — Людендорф.
Надо добавить, что экс-министр ненавидел Клемансо, тогда находившегося на вершине власти и славы, — ненавидел его всеми видами ненависти: ненавистью личной, политической, обывательской, чуть даже не метафизической. Рассказывал он этот эпизод явно в посрамление главы правительства. Однако, его художественный рассказ — он сам замечательный мастер слова — достигал в сущности как раз обратного результата. Чувствовалось, что тогда, в 1918 г., Франции был нужен именно такой вождь, азартный игрок безграничной смелости, готовый поставить на одну карту все — свое и чужое.
В народе и в армии Клемансо, повторяю, несомненно пользовался и пользуется огромной популярностью. Думаю, и на верхах нации, у многих образованных французов, нисколько не сочувствующих ни философско-политическим взглядам, ни характеру Клемансо, было тогда (и даже позднее) смутное ощущение, что, как ни как, а за ним не пропадешь в это бурное невиданное время, когда пропасть не только человеку, но государству, народу, культуре так легко и так просто. Чувствовалось, что этот ослепительно блестящий человек — политик, драматург, эллинист, романист, критик{24} — при всех своих огромных недостатках, больше, теснее, чем кто другой, связан с бесчисленными проявлениями цивилизации и что он никому не даст — ни немцам, ни большевикам — разгромить пятнадцать столетий французской культуры. Может быть, это была иллюзия. Но иллюзиями движется история — и, должно сказать, очень бестолково движется.
Внутренняя политика Клемансо весьма своеобразна и вполне соответствует всему его складу ума.
«Надо подморозить Россию, чтобы она не жила», писал когда-то К. Леонтьев в своей книге «Восток, Россия и Славянство».
Это был утопический «идеал», неумело и неумно проводившийся в жизнь. Теми средствами, которыми пытались заморозить Россию московские теоретики и петербургские практики самодержавия, это сделать было очень трудно — на сколько-нибудь продолжительное время. Формула французских вельмож «apres nous le deluge!» имела еще некоторый разумный житейский смысл; формула русских монархистов (и русских большевиков) «хоть час, да мой!» — совершенно бессмысленна. Глубокий и зловещий исторический символ вложен Пушкиным в Пугачевскую притчу о вороне и орле. Долго ли еще будет жить по этому символу наша несчастная страна?
Жорж Клемансо показал трюк, несравненно более совершенный. Он действительно подморозил Францию — без казней, без каторги, без плетей. Ведь это в своем роде чудо: страна, имеющая традицию четырех революций, пострадавшая от войны больше, чем какая бы то ни было другая, потерявшая весь цвет своего мужского населения, в настоящее время является самой консервативной и устойчивой страной в мире. Ни одна сколько-нибудь серьезная и глубокая реформа не имеет, к несчастью, в настоящее время никаких шансов пройти во Франции. Может быть, впервые в истории с такой полнотой осуществился в свободной демократии идеал консервативной идеи. И, что всего удивительнее, народ в огромном своем большинстве как будто доволен. Лозунги, под которыми Клемансо повел страну на выборы, ее по-видимому совершенно удовлетворили.
Две могучие силы живут в душе человека: жажда нового и боязнь потерять старое. Ленин сыграл на первой силе, разумеется обманув народ: большевистской новизне мы знаем цену. Клемансо совершенно откровенно и искренно ставит на вторую силу. «Не верьте новым опытам, — точно говорит он, — ни Divinite Revolution ни Divinite Reforme не сделают жизнь лучше и не стоят того, чтобы ради них ударили пальцем о палец. Правда, в душе человека заложены грабительские инстинкты; что ж, можно грабить побежденные народы, — бывших врагов (а то и бывших союзников). Вы утверждаете, будто нынешняя демократия никуда не годится? Я и сам в этом уверен.{25} Но то, что вы осуществите вместо нее, будет, вероятно, еще хуже». Этим духом всецело была проникнута его знаменитая беседа с представителями Генеральной Конфедерации Труда, — маленький шедевр, в своем роде стоящий наставлений, которые у Гете Мефистофель преподносить ученику.
В настоящем этюде, нисколько не претендующем на полноту, я почти не говорил о социально-политических (в более тесном смысле слова) идеях Клемансо. Да говорить о них, пожалуй, и не стоит. Клемансо такой же радикал, как Людендорф — монархист; первый, вероятно, столько же верит в демократическую идею, как второй — в божественное право. Эти замечательные люди символизируют два ответа старого мира на поставленный жизнью грозный вопрос. Между ними и красной пеной, которая в России взбила на поверхность большевизм, есть, надо надеяться, или по крайней мере должно быть, еще что-то другое. Будущее принадлежит, вероятно, тем, кто не тащит историю назад и не старается удержать ее на месте.
Я надеюсь, что жизнь окажется сильнее подмораживающих ее людей. Железные законы экономической необходимости всех заставят рано или поздно прибегнуть к Divinite Reforme, дабы избегнуть Divinite Revolution. Но все-таки очень замечательна эта смелая попытка уверить людей в том, что им решительно ничего не нужно, попытка тем более оригинальная, что исходила она от человека, зачем-то сокрушившего на своем веку десятка два министерств.
Я впервые увидел Клемансо много лет тому назад — в фойе Французского Театра. Рядом с Гудоновской статуей Вольтера стоял старый, слегка сгорбленный человек среднего роста, с необыкновенно выразительным лицом. Перед ним в позе почтительного любопытства склонился какой-то господин, очевидно ловивший с жадностью для передачи дальше слова знаменитого остроумца. Клемансо что-то говорил ему, не сводя с него упорного взгляда тяжелых, черных, как уголь, глаз, — взгляда, не шедшего к холодно-приветливой светской улыбке. На надменном лице его лежал отпечаток той особой усталости, какая бывает у много живших и много думавших людей. — Старость Печорина, — таково было впечатление всего облика.