Эдуард Скобелев - Свидетель
— Я слыхал, будто масоны обирают доверчивых людей, будто вся их власть зиждется на заговоре, то есть на отнятии прав прочих подданных, — сказал я, с о о т в е т с т в е н н о и г р а я р о л ь предельно откровенного человека.
— Полная несуразица, — невозмутимо отвечал камергер. — Враги всегда очерняют своих врагов, не заботясь об истине. Вот и о масонах вы часто услышите, что кровию безвинных младенцев они мажут лик своего бога. Но сыщутся ли тому веские доказательства?.. Поверьте, истина для нас дороже всего. Мы отвергаем заговор и повсюду стремимся к открытому сотрудничеству с властью, от неё же и получая своё немалое и раздражающее наших противников влияние. Как сие происходит, вы узнаете позднее. Пока же запомните главный закон мироздания: из ничего не получается ничего. Императоры, чтобы расширять границы владений, проводить каналы или строить флот, собирают налоги со своих подданных. Друзья света пока не владеют империями, их империя — весь несовершенный мир, который вследствие несовершенства ещё не готов принять совершенной власти. И поскольку мы ведём заблудших к свету, заблудшие должны платить… Пожалуй, мы эксплуатируем невежд и невежество, но это неоспоримо разумно и нравственно. Наши враги твердят, что масонство — подлая наука обмана людей. Я говорю вам, что сие — благороднейшая наука использования невежества и предрассудков в целях просвещения… Да, мы эксплуатируем, если угодно, недостатки людей. Мы обращаем их средства и жизненную силу в свои средства и жизненную силу, но разве сие предосудительно? Чтобы светил огонь, должны гореть дрова. Если ради нашего света сгорят миллионы профанов, мир не останется внакладе… Все лучшие люди человечества ищут прибежище в нашем Ордене. Их слава — наша слава, их подвиги — наши подвиги. Они повсюду, сии люди, их глаза зрят видимое и невидимое, их уши слышат слышимое и неслышимое. Я не выдам большой тайны, указав на давнюю принадлежность к Ордену и государя нашего Петра Фёдоровича. Он покровительствует всем ложам Ордена, всем домам его и капитулам[44] в Российской империи. Ни одно важное казённое место не обходится без нас. Даже и в высшем Государственном совете нельзя обойтись без лиц, коим государь доверяет, как братьям. Достойный член Государственного совета граф Роман Ларионович Воронцов, брат канцлера Михаила Ларионовича, — великий мастер в Петербурге. Так называется высшая масонская должность или степень в ложе, а прочие суть: ученик, подмастерье и мастер. Каждой степени соответствуют свои тайны, и младший по степени не смеет знать о тайнах высших.
После сих разъяснений я осведомился, на каковую степень могу рассчитывать я лично, и состоялся мой приём в Орден или же ещё воспоследует.
— Вы уже приняты, и почему приняты, поймёте позднее. Но я хочу соблюсти обряд и приобщить вас сонму братьев, дабы таким образом лучше сокрыть ваше особое положение. Никому не разглашайте, что видитесь со мной, выполняете мои указы и слушаете от меня поучения… Вы получите скромную степень ученика, но на самом деле будете мастером, понеже состоите при мне и удостоены уже откровений. Я же начальствую инспекторами в капитулах и ложах. Вы сие услыхали и навечно забыли.
— Всё буди по-вашему, господин Хольберг. Но хотелось бы мне однажды услыхать ответ и на таковой нескромный вопрос: а какова самая высокая должность Ордена в России.
Камергер усмехнулся.
— Просторы Ордена необъятны. По названию должности бывает одно, а по влиянию на дела иное. Знайте по крайней мере, что не моя должность и не государя нашего самая высокая, но и о сём вы более никогда не спрашивайте и не рассуждайте даже с самим собою наедине!..
Вернулся я домой около пяти утра, но в столь великом разбурении души, что спать не хотелось вовсе. «Кто же руководит Орденом? — не давала покоя мысль. — Один ли то человек или шайка сообщников, без войны и битвы коварной лишь хитростию пожелавшая править всеми народами? Куда они тянут и чего хотят, кроме власти насильственной и страшной?..»
Уже при первой встрече с камергером я понял, что и он всего лишь пешка в чужих руках и всего не ведает и ведать не может, и только выставляет при мне своё всеведение…
И, однако же, я счёл за благо не ускорять событий. Более того, постановил не задавать господину Хольбергу вопросов без крайней нужды, чтобы не выйти вовсе из кредита. В полдень слуга принёс пакет, якобы присланный из казённого места. Вскрыв оный без промедления, я нашёл в нём свои бумаги, полученное мною жалованье, а также тысячу рублей, за которую накануне дал расписку.
Узнав, что сыскана наконец необходимая сумма, матушка моя возликовала и порешила тотчас же возвращаться в деревню. «Что здесь, в Петербурге, толкаться человеку, смирившему свои страсти и не жаждущему более того, что каждодневно дарит всему миру Господь? Тут пустота надежды, и игра тщеславия, и разные интриги, а я в деревне держу людей и хозяйство и всякий день препровождаю в трудах, наполняющих меня радостию!..»
Права, права была милая матушка, да скоро сказка сказывается, но не скоро дело делается: предстояло и вещи приготовить, и возки починить, и новую лошадь купить взамен хворой, проданной за бесценок случайному человеку.
Я уже обрядился идти в Синод, и шпагу нацепил, и выбежал на крыльцо, как неожиданно предстал очам моим жалобный инвалид, без одной руки сержант, и стал спрашивать меня по имени.
— Что вам надобно, сударь?
— А то, господин поручик, — отвечал он, — что я, как и вы, томился в прусском плену и вот калека, а получить жалованье никак не могу уже много месяцев, потому что в армии меня исчислили совсем убитым. Вот я живой, говорю, а они мне не верят. «Отчего ты можешь быть живой, сукин сын, ежели в донесении о потерях сказано, что ты убитый?» И как мне сыскать концы, батюшка, разъясните, Бога ради, ведь вы, говорят, выхлопотали своё содержание, а другие никак не возмогут. Уж вы простите мя великодушно, как я разузнал ваш дом и явился, поелику моченьки уже нету, кругом поиздержался, бедствую, а всё же Христа ради милостыни не прашивал, хотя и мать моя, дворянка, извольте знать, от нищеты ныне помирает, не имея вспомоществования от неудачливого сына!..
Сбивчивая сия речь, прерываемая рыданиями несчастного, пронзила болью сердце моё. «Вот воин отечества, но как я вчера, совершенно чужой в земле своей и бессильный доискаться правды! И никогда ему не получить того, что причитается по закону, понеже полно вокруг беззаконников, на том крепко наживающихся. Ценою мытарств и унижений исхлопочет он самую малость, но перед тем проклянёт и постылый закон свой, и то, что нарождён в русской земле. Отчего же всё так?..» И знал я: доколе одни благоденствуют, обходя закон, другим уж не укрыться под его сенью не вкусить благости мирского порядка.
Я подарил калеке пять целковых и, видя, как униженно пал он на колена, порываясь облобызать мои ноги, бросился прочь, в Синод, дабы скорее позабыть о человеческом горе…
В передних покоях Синода ожидали просители. Два духовных лица высокого сана, возле которых я встал, говорили между собою возмущённо, кого-то порицая. Наконец вышел подьячий, протоколист или регистратор, с лицом опухшим, словно покусанным дикой пчелою. Я назвал себя. Канцелярист остался бесстрастным и равнодушным. «Уж не ослышался ли сей служитель благочиния?» Я вновь назвал себя, и канцелярист власно как спохватился — из неподступного сделался подобострастным. И толь залебезил предо мною, вытянув встречь шею, что бывшие при сём просители вслух даже тому подивились.
— Обер-прокурор велел тотчас проводить вас к нему! Но он уехал в Сенат, и вас примет старший советник по делам архиерейских экономии господин Герцинский! Ему ведомы все ваши обстоятельства!
Вскоре я уже стоял пред громадного роста, плохо обритым чиновником в засаленном мундире. В продолжение двух недель он был моим начальником.
— Мне велено поручить вам вакансию, — басом сказал господин Герцинский, зевая безутайно и шумно отирая при сём рукою рот и скулы. — Всё усердие вам надобно обратить на тщательное прочтение челобитных для короткого доклада его превосходительству обер-прокурору. Жалобщиков число умножается, а порядку не прибавляется. Сие противоречие осложняет течение службы. И даже государь доволен возникающими обыкновениями. Бороды, видишь, у многих обриты, а усы всё ещё торчат!
Я не вполне уразумел метафору, ожидая разъяснений, но господин Герцинский вдруг умолк, закрыл глаза и, всхрапнув, задышал покойно, власно, как при глубоком сне. Не успел я подивиться тому, как старший советник паки раскрыл опухшие вежды и невозмутимо продолжал:
— Понеже обер-прокурору надобно всякий раз указывать, каковой ход дать челобитной, а ты, братец, как я слыхал, в наших делах ещё тюри не хлебал, то и докладывать будешь вначале мне и через то, я полагаю, быстро набьёшь руку, рассмотришь, что и как вершится, который из епархиальных архиереев сущий дурак и своевольник, который хитрец, но упорствующий в безбрежности самолюбия, а который потому и изводится челобитчиками, что ревностно наблюдает истину и печётся об оскорблённых…