Ольга Приходченко - Одесситки
— Надя, ты знаешь, что здесь было в войну? Концлагерь. Оттуда оставшихся в живых гнали на Пересыпь и жгли в мазуте.
— Не надо, Дора, эти суки свое получили.
В конце спуска стоял двухэтажный дом под номером 10. Как и все дома, он был из желтого ракушечника, штукатурка обсыпалась, следы пуль и осколков виднелись даже во дворе. Справа от ворот была парадная, слева лестница вела на второй этаж. На длиннющий банкой по всему фасаду выходили двери и окна квартир.
— Кого шукаетэ, красавици?
Дорка оглянулась, но никого не увидела. Надя тоже осмотрелась по сторонам — никого.
— Та шо вы все на нэбо дывытесь? Вы блыжче до зэмли повертайтесь. Здоровеньки буллы! — Буквально под ногами женщин на маленькой дощечке с колесиками сидел инвалид, ног у него не было совершенно. Одет он был в выгоревшую гимнастёрку, большие крепкие руки держали каталки; безногий мужчина ловко отталкивался ими, и самодельная тележка катилась плавно, без рывков.
— Якшо шукаете такси. То сидайте мени на плечи.
— Ни, мы шукаемо тётку Настю, та дядьку Мыколу, не то Кравчукив, не то Кравченко, — подыгрывая мужчине, скороговоркой выпалила Дорка.
— Оце добре, шо хтось когось шукае. Мадам Крыворучко воны от так-то, племьянныци-красавыци, он титка ваша стирае на балкони, бачете?
На втором этаже седая женщина стирала бельё в корыте, часть его свисала с перил, и мыльная вода капала вниз на маленький столик в палисадничке. По лестнице ступали аккуратно — старая, ступеньки прогнили, к перилам вообще боязно прикасаться.
— Дора, я первая пойду. Ну и дом, в недобрый час не заметишь, как рухнет.
— Он ещё нас переживёт!
— Ой, не говори так, Дора, я хочу побольше прожить.
Мадам Криворучко продолжала стирать, не обращая внимания на приближающихся к ней женщин.
— Здрасьте, тетя Настя, мы к вам.
— Шо вам надо? — злобно спросила она.
— Мы к вам от тёти Кати с Софиевской, вы там жили.
— Николы мы там не жили, шо вам надо? Ни якой тети Кати я не знаю.
— Ну как же, Екатерина Ивановна и Елизавета Ивановна, сёстры-старушки, помните?
— Не знаю я ни яких старушек — уходите.
Надежда замолчала, посмотрела на Дорку. Та быстро нагнулась к самому уху тетки и прошептала: «Мы насчёт ваших девочек, нас просили передать...»
Женщина мгновенно выпрямилась, посмотрела вниз во двор, потом па них: «Заходьте в хату». Комнатка была маленькая, с одним окном рядом с балконной дверью, её разделяла печка на две части, в углу за печкой кто-то постанывал.
— Настя, хто там прыйшов?
— Та так соседка, спи. Як вы нас отшукалы?
— Екатерина Ивановна запомнила, когда вам помогала переезжать.
— А як воны?
— Умерла Елизавета Ивановна, а баба Катя живёт у меня.
— А вы сами хто будете?
— А я невестка Нины Андреевны, я видела вас из окна, и вас и вашего мужа, и дочек. Девочки в синеньких пальтишках были.
— Вы мене бачилы? Из якого викна?
— Так я у свекрови пряталась во время войны.
Женщина недоверчиво посмотрела на непрошеных гостей: «Шлы бы вы соби дали». Из-за печки опять раздался голос: «Настя, хто це там у тебе? Га?»
— Та никого немае, спи.
Она встала и мотнула головой в сторону двери.
Дорка тихо, не останавливаясь, прошептала:
— Вашу дочь, не знаю, старшую или младшую, видели старушки в 43-м на улице, она была жива-здорова. Это просила передать Екатерина Ивановна, чтобы вы знали. Ну ладно, мы пойдём.
Женщина встала, потом села, опять вскочила, хотела что-то сказать, не смогла, в глазах заблестели слезы. Дорка с Надькой быстро вышли, спускались, стараясь держаться подальше от перил.
— Как пить дать, бандеровцы недобитые, видишь, как боится?
— Тише, Надя, ну, баба Катя, нашла к кому нас послать, я как чувствовала, не хотела идти.
— Не хотела, и не шла бы.
Дорка сразу осеклась, что-то больно часто они стали ссориться по любому поводу. Но Надежда не слышала или сделала вид, что не расслышала.
— В уборную надо бы сходить, домой не донесу, — оглядываясь по сторонам, канючила подруга.
— Что мешает? Мне тоже, кажется, приспичило. Вон пустырь, идём туда наверх. — Они, смеясь и подталкивая друг друга, вскарабкались по отвесной тропинке. Только собрались присесть, как обнаружили землянку, из нее вился дымок, вдали за свалкой играли дети, ещё дальше сушилось на верёвке белье. Целый город из землянок, сарайчиков, ящиков, камней навалом. Стало жутко, неужели здесь живут люди? И дети играют на свалке из остовов танков, машин, просто мусора — жуть!
«Идём отсюда!» Подруги, спотыкаясь, сбежали на мостовую. Они быстро поднялись по скользким булыжникам наверх к маленькому садику на Старопортофрантовской улице. На угловом доме, под фонарём, свежей краской было выведено: улица Комсомольская.
— А как при немцах она называлась, помнишь?
— Не помню, Надя, не знала и знать не хочу
— А я и Комсомольской не хочу её называть, это всё равно что человеку одно имя при рождении дают, с этим именем и жизнь свою должен прожить — так и улица, и город, и страна, а то сэрэ-сэрэ-сэр — всё просэр!
— Надька, заткнись, кто-нибудь услышит.
— Хожу по городу, как приезжая, все названия переиначили, и никак не успокоятся — попробуй, запомни.
— Вовчик наш будет знать только по-новому, — приподнимая воротник и отворачивая от ветра лицо, проговорила Дорка.
— Ты уверена?
— Видишь, как люди живут? А мы ещё ничего. Хуже было, а выжили.
— Только и делаем, Дора, что выживаем. А когда жить-то будем? Кто-нибудь скажет?
— Скажет, Вовка наш скажет, вот выучится, большим ученым станет, ну вот как этот — «улица Академика Павлова».
— Да кто же против? — поддержала Надя. — «Улица Академика Еремина» звучит не хуже. Дотянуть бы нам всем только. Завтра моя очередь на «Кагаты» ехать социализм строить.
— Так я тоже.
— А ты-то чего? Тебя в списки не включали, у тебя ребёнок маленький, бабка на иждивении, да и по зрению тебя освободили. Ты что, не знаешь?
— Знаю, я за Райку поеду, она попросила.
— Фу ты, а я думаю, что эта шалава вокруг тебя крутится — и пальто подарила, и старую кофту. Вот пройда, финтифлюшка проклятая. Пробы на ней негде ставить. И здесь подсуетилась. А чего директор от тебя хотел?
— Так вот он и вписал вместо Райки меня.
— Всё ясно, откуда ветер дует, и гардеробчик сменился, — нехорошо усмехнулась Надька.
— Ты только молчи, пожалуйста.
— А чего молчать?
— Чего-чего, выгонят нас обеих, что делать будем? На пустырь пойдём побираться, да? — Обе замолчали, выговорились, и на душе легче стало; под ручку, прижавшись друг к другу, быстро пошли дальше.
Утром, стараясь не разбудить бабку и сына, они тихонечко оделись в одинаковые старые фуфайки. В плетёную сумку поставили бутыль с водой, бросили спичечный коробок с солью и несколько отварных картофелин в мундире, сваренных ещё с вечера. Пешком двинулись в сторону заставы. Надя пыталась как-то завязать разговор, но Дорка была не в настроении — так и шли молча. Когда свернули на Стеновую, народу прибавилось. Навстречу хмуро плелся рабочий класс, шаги тяжелые, гулкие. Мужчины в затасканных шинелях или солдатских ватниках, а женщины... Как и они с Доркой — в фуфайках.
«Всё-таки Дорка какая-то чудная, — рассуждала про себя Надя, — то нормальная, а то чёрт-те что, аж страшно делается. Господи! Идёт, под ноги не смотрит, того гляди, расшибётся».
Дорка действительно не видела ничего вокруг. На нее вновь нахлынули воспоминания. Все эти годы она так уставала, что не было ни сил, ни времени переживать всё заново. А сейчас эта знакомая с детства улица, серое утро с таким же затянутым облаками серым небом; вот здесь, как будто бы вчера, она с мешком гречки перебегала мостовую с сестричками, одной четырнадцать, другой двенадцать. Дорка совершенно забыла о Надьке, а у той терпение было на пределе — так будем ползти, наверняка опоздаем и под суд попадём. «Что она там шепчет, ну, ненормальная и всё тут». Дорка вдруг остановилась у длинного одноэтажного дома, нагнулась и руками принялась внизу под окнами гладить стены: «Мама, мамочка, прости, папа, папочка, девочки-сестрички, братик — простите меня!»
— Дорочка, родная моя, пойдём отсюда, — Надя с силой подняла подругу с земли и оттянула от ворот. Дорка успела только мельком оглядеть свой двор, палисадник, — нет, с войны ничего не изменилось. Только выбитые стёкла заколочены фанерой, пыль, бурьян, грязь. Дальше пришлось бежать, не дай Бог опоздают. Им повезло. Их подхватила машина, отвозившая на Кагаты рабочих. Старый грузовик еле полз по развороченной дороге, объезжая громадные ямы, заполненные водой. Грузовик, кряхтя, въехал в ворота.
За колючей проволокой дымилась полевая кухня, и пленные немцы по одному тянулись к ней. В котелки им наливали редкую кашу и давали кусок хлеба, они отходили чуть в сторонку и стоя ели. В недавно сколоченный сортир выстроилась очередь. Немцев было много, солнце, разорвав облака, начало припекать, туман растаял, и они, как в немом кино, по неведомой команде стали снимать шинели и раскладывать на земле для просушки. Гимнастёрки на них были такие же грязные и мокрые, от них исходил неприятный запах вперемежку с паром. Пленные молча брали лопаты, выстраивались в колонну и в сопровождении охранников с собаками исчезали в глубине пустыря. Дорка, столько лет мечтавшая убить хоть одного фрица, смотрела на них, стиснув зубы и не проронив ни слова. Надька сплюнула: «Ну и вонючие гады — высшая раса!» — «Мы тоже так воняли, когда на улице сидели под дождём и снегом», — про себя подумала Дорка, но, странное дело, злоба постепенно улетучилась, а с ней и желание уничтожить.