Михаил Алексеев - Вишнёвый омут
— Прирежь! Они те, Савкины-то, прирежут!
— Хотя б он энтова, старого злыдня, на рога подцепил разок. Тогда небось…
— Гурьян, сюда! — властно заорал Вавилыч неповторимым своим пастушьим — с певучей ветряной хрипотцой — басом и резко взмахнул рукой. Кнут чёрным змием взвился у него над головой, сделал там несколько свистящих колец и, вдруг опустившись к самой земле, выхлестнул резкий, трескучий хлопок. Бык сейчас же поднял красивую лобастую морду, поглядел и, покорный, быстро и молча пошёл в стадо. Стадо зашевелилось, заклубилось и пёстрой рекою в дымке утра медленно потекло в поле.
Переждав, пока пыль немного осела на землю, сваты тронулись дальше.
Впереди них бежал Жулик, маленький лохматый пёс, и думал свою собачью думу. Он думал о том, как всё-таки хорошо жить на белом свете. Куда ни глянь, куда ни побеги, всюду тебя ждёт весёлое и приятное развлечение. И воздух кругом такой чистый! А сейчас, ежели побежать вон к тому неубранному крестцу пшеницы и покопать под ним лапами, можно выкопать дюжину жирных, дымчатых, с жёлтой полоской на спине мышей и, если голоден, ешь их в своё удовольствие, а нет — просто хрустни зубами по мягким тёплым косточкам.
Мысли Жулика незаметно перенеслись на старого хозяина. Хорошо с ним жить в саду! Только за птиц ругает, не велит пугать их. В присутствии Михаила Аверьяновича Жулик никого не боится и даже может храбро тявкнуть на свирепого и огромного Подифорова Тиграна — внука старого Тиграна, давным-давно издохшего. Михаил Аверьянович хорошо кормил Жулика и бил мало. А коли и побьёт, то за дело и не очень сильно — просто пнёт носком лаптя в живот, и всё, а потом сам же приласкает.
Очень нужным существом на свете была также Буланка, думал Жулик. Правда, она не так давно наступила ему на хвост, и было больно, но Буланка сделала это нечаянно. Зато в лютые и долгие январские ночи она своим большим телом согревала его, свернувшегося клубочком около её брюха. А когда во дворе свистит вьюга, а на Малых гумнах и у Дальнего переезда воют голодные волки, то с Буланкой не так боязно: она спокойно хрумкает овёс, фыркает, будто ничего и не случилось…
Ещё, думал Жулик, самым необходимым жителем на земле была соседская Лыска, хоть он и знал, что она шельма и воровка. Нередко в игре с Жуликом она больно кусала его, а делала вид, что невзначай. Однако Лыска была игрунья, и с ней всегда весело. Жулик любил Лыску. Он вспомнил, как прошлой зимою она подобрала на своём дворе замёрзшую курицу и поделилась с ним добычей — дала крылышко и ножку…
Внизу, над гумнами, отвесно подымались два рыжих облака — там возобновилась молотьба. Глухо, как сердцебиение, земля передавала тяжкие удары цепов. Обмолачивали пшеницу, ячмень, просо, и оттого облако было рыжим; неделей раньше оно было ещё палевым, светло-жёлтым, почти белёсым — тогда обмолачивали рожь.
Отсюда, с горы, сваты легко отыскали глазами на Малых гумнах свои риги. Гумно Харламовых стояло почти у самого кладбища, и там время от времени белыми крылами взмывали два платка.
«Дарьюшка с Пиадой хлопочут, — подумал Михаил Аверьянович. — Петро, наверное, тоже на гумне. Только плохой он им помощник».
Ехали полем. Солнце поднялось и начинало припекать. Кое-где виднелись крестцы не свезённой на гумно пшеницы. На крестцах, разинув белые клювы и приоткрыв крылья, сидели сытые грачи. Трепеща крыльями на одном месте, светлыми поплавками висели в побелевшем воздухе кобчики. От крестца к крестцу, бросая на жёлтую стерню стремительную тень, перелетал лунь. Дорогу то и дело перебегали суслики. Похожие на землемерные столбики, по буграм торчали сурки и пересвистывались. Заработали неутомимые степные молотобойцы — кузнечики, огласили степь несмолкаемым звоном невидимых своих наковален.
Впереди над всем полем царственно высился Большой Map-древний скифский курган. Вкруг него, у подножия, буйно рос осот, который и сейчас цвёл ярко-малиновым цветом. Издали казалось, что на плешивую голову старика кургана надели венок.
О Большом Маре, так же как и о Вишнёвом омуте, сохранилось множество легенд. Одну из них особенно часто рассказывает Сорочиха: казалось, она была ровесницей всей затонской старины.
— Я тогда девчонкой была, а вот как сейчас помню, — начинала она, окружив себя юными слушателями и слушательницами. — Повёз меня покойный отец на поле, раненько так, хлеба глядеть, да и завернул к Мару. «Погодь, Матреша, я што тебе покажу», — байт. Подъехали. Глядь, а в Мару-то дверь, замок на ней пудовый висит. Батюшка мой покопался в земле, вынул откель-то секретный ключик, повернул сто разов в одну сторону и сто разов в другую. В замке-то зазвонило, музыка заиграла, право слово! Играет так-то всё божественное, прямо-таки за сердце хватает, сладкая-пресладкая музыка! Поиграла, поиграла, а потом — хлоп! — затихла. Скрипнул замок, сказал что-то непонятное человечьим голосом, да и упал на землю. А дверь, милые, сама открылась. Взял меня батюшка за руку и повёл. «Иди, говорит, за мной и про себя твори молитву». Шепчу и «Богородицу» и «Отче наш», а сердечко-то колотится, того и гляди, выпрыгнет из грудёв. Вошли в терем, тёмный-претемный, отец спичку зажёг, видим — посреди терема гроб стоит на золотых ножках, весь, милые, в жемчугах да брильянтах, а в гробу, под стеклом, упокойница лежит, уж такая раскрасивая, што ни в сказке сказать, ни пером описать. Лежит чисто живая, брови чёрные, а личико белое-пребелое и губки цветиком-сердечком сложены. Княжна. Князь убил её из ревности, а потом жалко стало, — любил её очень! — заказал в царском граде богатый гроб, построил для неё терем-усыпальницу, а дружине своей, войску, значит, приказал таскать в железных шапках-шеломах землю на могилку-то. Таскали Князевы воины сорок дней и сорок ночей, так-то и вырос Большой Map…
— А где сейчас княжна? — нетерпеливо спрашивали Сорочиху.
— В Мару. Где же ей ещё быть! — невозмутимо отвечала старуха. — Только терем с гробом и дверью опустили вниз сажен на триста, не докопаешься. А кто и пробовал копать, так руки на другой же день отсыхали, — прибавляла она, очевидно, на тот случай, как бы кому из её слушателей не пришла в голову безумная мысль поковыряться в кургане.
…Накаляясь, воздух белел, дышать становилось труднее. Красные шеи сватов увлажнились, по причудливо извилистым канавкам морщин струились ручейки пота, смывая прилипшие к телу сухие былки и лепестки поздних полевых цветов.
Илья Спиридонович первый расстегнул ворот синей сатиновой рубахи, отпустил верёвки на лаптях.
— Жара, — сказал он, щурясь.
— Добрая погодка! Такая с неделю постоит — управимся с уборкой и зябью. Скоро второй спас — сбор яблок. У меня кубышка поспела — хоть сейчас убирай. Яблоки висят — янтарь.
Михаил Аверьянович не договорил, поражённый неожиданно явившейся перед ними картиной.
Из-за Большого Мара во весь дух бежали три человека, которых сваты тотчас же и опознали. Впереди скакал вприпрыжку пятнадцатилетний долговязый Павло, за ним, размахивая кнутом и жутко матерясь, — Микола — огненно-рыжие волосы на нём вздыбились, он угрожающе кричал:
— Убью щенка!
Третьим, приотстав, семенил Митрий Резак. Вдохновляя Николая, он взвизгивал:
— Путём, путём его, Колька!
Павел прямо с ходу, сделав большой, заячий скок, прыгнул в рыдванку и спрятался за отцовской спиной. Преследователи в нерешительности остановились.
— Что такое? — спросил ничего не понимающий и донельзя сконфуженный перед сватом Михаил Аверьянович.
— А кто его знает… — только и смог выговорить загнанный и перепуганный насмерть Пашка.
— Измучился я с ним, тять! — подходя к рыдванке, начал Николай, тоже малость смутившись перед тестем, но лицо его всё ещё перекипало злостью. — Больше ты его не посылай со мной. Лучше уж однорукий Петро… Пашка прогуляет ночь, а днём спит. Поставлю гадёныша за чипиги — засыпает в борозде. Погонычем встанет — лень кнутом махнуть, лошади засыпают… Ну, вот я и того… не утерпел. Хотел поучить чуток. А он видит, дело плохо, и наутёк!..
— Истинная правда, шабёр! — вступился Митрий Резак, белые галочьи глаза его светились горячо, яро. — Лодырь твой младший, каких свет не видывал. А всё оттого, что ты редко секёшь его, сукиного сына! Путём его, долговязого губошлёпа! Путём!
— Ну, Митрий Савельич, это уж моё дело, кого посечь, кого обождать, — нахмурился Михаил Аверьянович. — Ежели ты хочешь знать, я вовсе не бью своих детей.
— Да ну? Не могёт того быть! — страшно и искренне удивился Митрий. — А я своего Ваньку и досе порю, ей-богу!
— Ну и пори на здоровье, а на чужих детей не замахивайся! — поддержал Михаила Аверьяновича Илья Спиридонович, который был зол на Полетаева Митрия с того ещё вечера, когда тот приходил сватать Фросю и сделал весьма смелое и рискованное замечание насчёт скупости Ильи Спиридоновича. — Ты уж не дите. Шестой десяток на свете живёшь да хлеб жуёшь. Нет бы разнять глупых, а ты сам туда же, рад драке: «Путём! Путём!» Недаром, знать, Резаком-то тебя окрестили!