Михаил Алексеев - Вишнёвый омут
В этом месте речи Михаила Аверьяновича за плетнём завозились, кашлянули, но, увлечённые беседой, ни Михаил Аверьянович, ни Подифор не услышали этого. Михаил Аверьянович говорил:
— Я и сам грешен: плохо, погано думал про тебя. А ты вот пришёл, открыл пораненную душу свою, показал все болячки и я увидал: не черна, а больна она у тебя… А сколько зла по неразумению, по темноте своей причиняем мы природе! Изничтожаем, как саранча летучая, сады — зелену красу и отраду жизни нашей. Портим, поганим, точно плюём в колодец, реки и озёра, без которых земля испекётся и помрёт со всеми нами и со всей божьей тварью… Вот ты пришёл и говоришь: легче дышится! А Андрюха Савкин с корнем вырывал эти яблони, когда они были ещё младенцами: не понимает жестокий человек, что выдёргивает из земли корень жизни. Отчего соловей, самая разумная и звонкоголосая птица, избирает для жительства сад? Оттого, что в саду ему краше любится, кохается, вольготней дышится и веселее поётся… Да я и сам-то только вот теперь стал понимать это. Ведь сад-то я посадил от нужды великой — чтоб с голоду не помереть. Помнишь небось, как было дело?.. А теперь вижу, не мне одному он нужен, сад…
Михаил Аверьянович говорил под неумолкающую, старую и вечно молодую музыку птичьего гомона, шёпота листьев и трав, то чуть внятного, то громкого, тревожного под порывами степного мимолётного ветра. Просеиваясь через густые кроны яблонь, тёплым золотым дождём струился на землю солнечный свет, в лучах его кружились, сталкивались, мельтешили, мешаясь с пылинками, мириады чуть видимых живых существ — это от них, должно быть, по саду тёк непрерывный высочайшего тембра и необыкновенной стройности звук — звук туго натянутой серебряной струны. Прижмурь глаза, приглуши дыхание, настрой сердце на волну этой таинственной, колдовской струны, и в него светлым потоком польётся нечто непостижимое, вызывающее у человека неутолимую и неизбывную радость жизни. Такое бывает ещё осенним ясным днём, когда воздух весь как бы соткан из тонкой белой паутины «бабьего лета» и когда с немыслимых высот прямо в душу твою падают звонкие, хрустальные, чуточку грустные капли прощального журавлиного курлыканья. В такие минуты человек особенно остро ощущает себя частью природы, малым кусочком всесильной плоти её…
Михаил Аверьянович замолчал. Молчал и Подифор Кондратьевич. Тихие, с умиротворённо-просветлёнными лицами, два этих очень непохожих человека в тот миг были странно похожими друг на друга.
Михаил Аверьянович проводил гостя за калитку сада, и там, у лесной дороги, ведущей в Савкин Затон, они молча расстались. Когда Харламов вернулся, в шалаше его уже поджидал Илья Спиридонович.
— Здорово живёшь, сват! — сказал он, вставая, и, не ожидая ответного приветствия, спросил: — Зачем пожаловал монгол-то? Ты, Аверьяныч, не верь ему — плут. Обманет, окрутит и продаст. Друг он мне, потому знаю. Ему палец в рот не клади — откусит, да ещё и скажет, что так и было. Так-то!
— Ты, сват, мабудь, зря на него. Подифор — ничего человек.
— Зверь! — фыркнул Илья Спиридонович и передразнил свата: — «Мабудь»! Калякаешь ты, Аверьяныч, не по-нашему как-то. Пора бы отвыкать. Ну, ну, не хмурься! Ты и так, чай, гневишься на нас. Авдотья, безмозглое существо, дура старая, не разобралась — чёрт дёрнул её за язык!
— Ладно, сват. Лишь бы они-то любились, — сказал Михаил Аверьянович.
— Полюбятся, коли надо будет. А людская молва — дым: пощиплет маленько и пройдёт. Глаза опосля зорче делаются, видют дальше.
— Не всё б им видеть. На иное и очи не глядели бы…
— Нет, сват, на то и глаза, чтоб видеть всё, — решительно возразил Илья Спиридонович. — Сослепу и на гадюку не мудрено ступить, а она укусит. — И он глянул в сторону, где скрылся Подифор Кондратьевич. — Так-то!
— И это верно, — подумав, не скоро согласился Михаил Аверьянович, но согласился и, дрогнув светлой бородой, заговорил: — Вот что, сват, помирить нам надо детей-то. Мой Микола после той ночи как уехал в поле, так днюет и ночует там. Глаз на село не кажет, пацана Павлуху замучил небось. Зябь у Правикова оврага, за Большим Маром, пашут. Не поехать ли нам завтра туда, а?
— Отчего же не поехать? На зорьке и отправимся. Только ты свою Буланку запряги в рыдванку-то. Мой меринок притомился сильно — ноги волочит, а то б я его… За Большим Маром у меня с троицы ещё острамок сенца лежит. Насшибал по межам…
Решив этот вопрос, они приступили к обсуждению главного — как бы снарядить свадебный поезд, приличествующий их положению на селе. Илья Спиридонович полагал, что хватит и трех подвод.
— Не княжна она у меня. И твой невелик барин. Сродников у нас с тобой раз-два — и обчёлся, — убеждал он свата.
— А не бедно будет? — с сомнением спрашивал Михаил Аверьянович: ему хотелось, чтоб свадьба была как свадьба. — Нет, сват, не меньше шести подвод!
— А где мы их возьмём, шесть-то подвод?
— Найдём. У нас с тобой по подводе — вот уже две. Зять твой Мороз свою даст — три. Подифор Кондратьевич обещал. Митрий Савельич, шабёр, тоже. Резвые у него кобылки, огонь! В первую подводу, для жениха с невестой, как раз сгодятся. Федотка Ефремов на своих прискачет, Песков Михайла рысака выведет, застоялся он у него, — вот тебе и поезд! Я сам об этом позабочусь.
Последние слова Михаила Аверьяновича явно пришлись по душе Илье Спиридоновичу.
— А сколько лишних ртов! — сдаваясь, ворчал он. — Одного винища вылакают — страсть одна. Ведь у каждого утроба — лагун. Но коли ты, сват, настаиваешь, я перечить не буду. Шесть так шесть! Оно и то сказать: не каждый день бывает свадьба, да и наши дети не хуже других прочих. Так-то!
21
В поле выехали на заре. Село только что начало пробуждаться. Редея и утихая, в разных концах Савкина Затона слышалась кочетиная побудка, где-то далеко за кутавшейся в туман Игрицей ей отвечали панциревские петухи. Возле Кочек, на утоптанном, сплошь покрытом сухими, скорчившимися коровьими лепёшками выгоне собиралось стадо. Отовсюду нёсся разноголосый бабий переклик:
— Пёстравка, Пёстравка!
— Зорька, Зоренька!.. Куда тебя понесло!
— Лысенка, Лысенка!
— Митрофановна, захвати мою-то… Анютка, нечистый её дери, проснулась и голосит — оставить не на кого!
Громко и бодро в сыром холодном воздухе хлопал пастуший кнут. Крики женщин становились торопливей, беспокойней.
— Вавилыч, родимый, у моей Лысенки черви в боку-то. Подифорова коровёнка пырнула вчерась. Можа, оставить её дома да деготьком смазать?..
— Откель тебе знать, чья корова пырнула твою Лысенку? Ишь ты, Подифорова! — подала откуда-то свой высокий и распевный голос Меланья. — Можа, на кол в твоём же дворе напоролась!
Удовлетворённая, похоже, тем, что ей не ответили, Меланья умолкла. Но тотчас же поднялся новый переполошный бабий вскрик:
— Дуняха, у вас чужие овцы не ночевали? Что-то ярчонка запропастилась, не пришла!
— Не-эт, милая! — отвечала Дуняха и добавляла от себя: — Бирюк, вишь, объявился. На днях у Дальнего переезда Андрей Гурьяныч Савкин видал. Не ровен час…
— Сам он бирюк, Савкин твой!
— Он такой же мой, как и твой. Ай забыла, как он к тебе на сеновал лазил?
— А ты, сука, откель знаешь?
— Сама ты сука! Про то все знают!
То в одном, то в другом месте вспыхивала, сгоняя с опухших лиц сонливость, бабья перебранка, но тут же гасла в густой пыли, поднятой сотнями коровьих ног. Стадо накапливалось, сгущалось. Коровы мычали, просились в росную, манящую душистой прохладой степь. От Малых гумён к Кочкам приближался, грозно трубя, мирской тёмно-бурый бык, по кличке Гурьян. На кудрявой его морде, пониже коротких, мощных, отлого торчащих рогов, из завитушек атласной шерсти кровяными каплями светились маленькие свирепые глазки. Не дойдя до стада саженей сто, бык остановился и начал яростно копать землю, швыряя её передними копытами и подбрасывая вверх рогами. Над ними водопадом бушевала чернозёмная пыль. Из страшной утробы с надсадным хрипом вырывался, потрясая души людские, звериный рёв. Из красных влажных ноздрей выпыхивал жаркий дымок.
Бык этот не случайно был назван Гурьяном. Четыре лета тому назад Гурьян Дормидонтович Савкин пожертвовал его, тогда ещё маленького, запаршивленного телка, «обчеству». Бугаёнок быстро пошёл в рост, скоро заматерел и оказался по характеру своему и по цвету шерсти на редкость схожим с прежним своим хозяином, так что затонцам — великим мастерам придумывать прозвища — не стоило большого труда подобрать ему достойное имя.
Женщины и ребятишки, заслышав рёв Гурьяна, поспешно покидали выгон и, второпях то и дело попадая голыми пятками в свежее коровье творенье и отчаянно бранясь, укрывались за калитками ближайших дворов. Многие роптали:
— Кишки выпустит, нечистая сила!
— И што, бабыньки, держат его мужики? Прирезали б, да и только!