Юрий Хазанов - Знак Вирго
Они не сразу попали в наш дом отдыха, эти беженцы. До этого побывали в Армении, где для них ничего не смогли сделать. И здесь, в столице, никто ими толком не занимается, если не считать, что в Армянском представительстве выдают по полсотне рублей в месяц.
Мужчины ездят отсюда в Москву, ищут работу. Работа для некоторых есть, но нет жилья; или есть жилье, но при условии, что работник один, без семьи.
Свет не без добрых людей: в Малеевке для переселенцев собрали деньги, кое-какую одежду (они бежали в чем были); желающим предложили поработать в подсобном хозяйстве…
Но что дальше?..
И куда дальше?..
Вот они — плоды директивной дружбы народов и веселых межнациональных попоек под кодовым названием «Неделя» или «Декада искусства»; вон он — страшный урожай с полей, засеянных сорной травою словес о свободе и равенстве, о расцвете и дальнейшем улучшении… Вот они — ягодки, выросшие из цветочков утопической болтовни и обильно политые ядовитой слюною лжи.
Вот они — три десятка неприкаянных мужчин, женщин и детей…
А сколько их еще по всей стране — живых и уже мертвых!..
Наш бронепоезд не на запасном пути, как пелось в годы всеобщего энтузиазма; наш бронепоезд — в тупике.
ГЛАВА IV. Тюрьма на сцене. «Демоническая» улыбка Юры. Вечеринки у Сони. «Жизнь моя полным-полна исканий…» Жестокое решение директора школы и непредвиденные последствия. Оказалось, он родился в Год Обезьяны под Знаком Девы. Анна Григорьевна бежит за поездом
1
— …Что за хлев развели? — заревел полковник. — А вы что развалились, как поросные свиньи?
— Ты чего кричишь? У нас свое кричало есть.
— Что такое? Ты с кем разговариваешь, коровья морда? Я — полковник Черняк… Слыхал, сукин сын? Вставать сейчас же, а то всыплю всем шомполов!..
Юра бегал по сцене в синем жупане, взятом напрокат из настоящей театральной костюмерной, размахивал толстым брючным ремнем и с наслаждением выкрикивал все эти слова. Правда, «сукиного сына» Людмила Александровна не рекомендовала употреблять во время спектакля — только на репетициях.
(…Да, в среде воспитателей нашего подрастающего поколения во все годы царило твердокаменное убеждение, что ни дети у нас, ни подростки и слыхом не слыхивали ни о каких ругательствах, — откуда бы?! — а потому даже слово «черт», встреченное как-то в рукописи моей повести для детей, вызвало у ее редактора состояние, близкое к шоку… Слово «черт» действительно не слишком популярно среди молодых. Его успешно заменяют совсем другие присловья, слова и целые фразы, чаще всего связанные с женскими образами: наших матерей, а также девиц легкого поведения…)
— …А ты за что посажена? — Это полковник Черняк обратился к бабе-самогонщице. Дело происходило в тюрьме.
— Та меня, пане начальство, по несправедливости посадили, — затараторила Нина Копылова. — Вдова я, самогонку мою пили, а меня потом и посадили…
— Забери свои манатки — и марш отсюда! — гаркнул Юра.
И Нину не нужно было долго уговаривать…
Вообще Юра не слишком охотно пошел в драмкружок. Одно дело дома у себя выступать, с братом Женей, когда зрителей раз, два — и обчелся: отец, мать, Валя, дочь няни-Паши, баба-Нёня (она была самым нежеланным зрителем, потому что могла в наиболее важном месте встать, уйти на кухню или, того хуже, крикнуть, чтобы они так не скакали по ее дивану); и совсем другое дело — в огромном зале, на настоящей сцене, когда зрителей человек четыреста, если не больше. Юра стеснялся, а кроме того, вовсе не преувеличивал свое актерское дарование.
Записался же он в этот кружок, во-первых, потому, что Коля Ухватов… Нет, если быть до конца откровенным, то, во-первых, потому, что там были Нина Копылова и Ира Каменец, а уж во-вторых, потому что Ухватов, этот заядлый театрал и театроман, так агитировал, так уговаривал… Всех уломал: и Витю, и Андрея, и Юру. Сам Коля тоже не блистал актерским талантом, но без ума любил сцену со всеми ее атрибутами: ярким светом, костюмами, декорациями, занавесом; обожал бесконечные разговоры о пьесах, о ролях — всю эту таинственную сценическую жизнь, которой впоследствии долгие годы руководил из своего начальственного кресла.
Для первого спектакля Людмила Александровна выбрала вышедшую год назад и ставшую очень знаменитой книжку «Как закалялась сталь» и сама сделала инсценировку. Юре досталась небольшая роль петлюровского полковника Черняка, Нине — еще меньшая роль самогонщицы.
Перед сегодняшней репетицией гримировались: Нина раскрасила щеки, брови, губы. Она бы покрасилась куда больше, но Людмила Александровна сказала, что у актеров есть такая поговорка: «Меньше грима, больше мима», вот этому и надо следовать. И Нина со вздохом подчинилась.
Юра, в отличие от Нины, плохо справлялся с гримом, и Людмила Александровна пришла на помощь: подкрасила ему губы, подчернила брови, сделала щегольские усики и навела морщинки на Юрино несколько моложавое для служаки-полковника лицо. После чего он взглянул в зеркало и остался доволен даже больше, чем всегда. В лице появилось нечто демоническое: брови как бы нахмурены, глаза горят немыслимым огнем, яркие губы и усы подчеркивают белизну зубов. Особенно, когда он улыбается — так, словно приготовился чистить их порошком «Одоль» или «Дентоль». Юра только недавно специально отработал перед зеркалом такую улыбку, после того, как Лида Огуркова сказала, что у него красивые зубы.
Но вот в зеркале, куда он с таким удовольствием гляделся, появилось еще одно лицо, и он увидел широковатый нос, серые глаза, казавшиеся еще больше из-за темных разводов под ними, красные-красные губы… Эх, сейчас бы все ушли и они бы остались с Ниной! И еще бы свет погас! Нет, не надо, тогда бы он не видел, какая она красивая… Он никогда не смотрел на Нину через зеркало, и все казалось ему необычным: и то, что она сейчас сзади, а он видит ее лицо целиком, и не только лицо; и то, что глаза ее уставились в зеркало, но получается, что вовсе не в зеркало, а прямо в его глаза; и от всего этого грима или еще отчего-то взгляд у нее совершенно взрослый… и непонятный…
— Красавчик-мужчина, — произнесла она, и Юра внутренне поморщился и отодвинулся от зеркала.
— Молодец, ваше благородие, — сказал, проходя мимо, Коля Прусенко. Он играл еврея-парикмахера Шлёму, единственного из арестантов, которого не только не выпустят из тюрьмы, а наоборот, передадут, несчастного, в руки петлюровской контрразведки…
Хорошо это или не очень, но в те годы ни Юра, ни его однокашники не разбирались, кто какой национальности, и не интересовались этим. Со стороны к этому их тоже явно не толкали. В книгах, в пьесах, в учреждениях и учебных заведениях еще не дозировали число «лиц еврейской национальности». Были, конечно, как всегда, в ходу еврейские или армянские анекдоты («…Рабинович говорит: а у моей Сары…» или: «Карапет, скажи, сколько будет дважды два…»); кто-то, конечно, не любил «армяшек» или «еврейчиков», кто-то «хохлов» или «кацапов», но все это в чисто индивидуальном плане, не организованно сверху, просто по поговорке: «сердцу не прикажешь…» Порядок в этом деле стали наводить в годы войны. (Я сейчас говорю не о немцах.) Началось с геноцида («…истребление отдельных групп населения по… национальным признакам, а также умышленное создание жизненных условий, рассчитанных на полное или частичное физическое уничтожение этих групп…») по отношению к чеченцам, ингушам, калмыкам, крымским татарам, балкарцам и еще некоторым народам; а вскоре после войны взялись и за евреев. Поголовного выселения не произошло — есть данные, оно готовилось, — но убийства, аресты, пытки, публичное осуждение, увольнение было поставлено на широкую ногу… А еще появилась процентная норма приема на работу и в институты.
Но, повторяем, в те годы, о которых идет речь, ничего подобного в помине не было, а потому Людмиле Александровне не могла прийти в голову мысль, что парикмахера Шлёму Зельцера нужно вообще выкинуть из списка действующих лиц или заменить на парубка-железнодорожника по имени Тарас.
Юре интересно было ходить на занятия драмкружка, участвовать в читке, в репетициях, в примерке костюмов, но куда больше нравились частые вечеринки после окончания репетиций. Собирались обычно у Сони Ковнер, из параллельного «десятого», на Башиловке. Это было далеко от школы — ехали на трамвае через Пресню, или по Тверской на троллейбусе. Почему выбор пал на Соню? Скорее всего потому, что они жила «шикарнее» многих: в закутке коммунальной квартиры у них было целых две комнаты на троих; к тому же отец часто пропадал в командировках. Правда, мать Сони обожала поговорить — за троих, даже за четверых, но дочь наловчилась останавливать ее на ходу и вежливо выпроваживать из своей комнатушки.
При взгляде на Соню Юре припоминалась красавица Ревекка, дочь несчастного старика Исаака, над кем так измывался жестокий храмовник Бриан де-Буагильбер и кого спас благородный рыцарь Айвенго. Такой, как Соня, Юра и представлял себе эту девушку: высокая, худощавая, стройная, с прямым носом, огромными зеленоватыми глазищами и гладкозачесанными черными до блеска волосами. Не тот тип женщин, что нравился Юре, — он предпочитал светловолосых и в большей телесной оболочке, — но не мог не отдать должного этой восточной красоте. А главное, Сонька была своя в доску: никаких капризов, разговоров: «сегодня не могу», «в другой раз», «зачем столько вина?», «слишком много народа» — ничего этого не было. В ее комнату, отделенную перегородкой и крошечным коридорчиком от родительской, набивалась куча «артистов», разгоряченных только что закончившимся театральным действом и предвкушением интимных бесед на огромной тахте, в полумраке, под звуки патефона; предвкушением тайной выпивки с тихим чоканьем стаканов — чтоб не услышала Сонькина мать; ожиданием еще большей близости во время танцев, возле книжной полки, в углу комнаты, на балконе…