Виктория Холт - Исповедь королевы
Повсюду был заметен какой-то подъем. Я слышала пересуды, что старые методы канули в вечность, теперь народ имеет право участвовать в управлении страной. Именно для этого и были предназначены Генеральные штаты. Король был хорошим человеком — он их созвал. Налоги должны быть упразднены или распределяться равномерно. Хлеб должен стать дешевым. Франция должна превратиться в рай на земле.
Я отчетливо помню этот день. Я была так несчастна. Мне было ненавистно теплое сияние солнца, лица людей, их приветственные крики (но ни одного в мою честь). Играли оркестры. Маршировали французские и швейцарские гвардейцы. В процессии прошли шестьсот человек в черном с белыми шейными платками и в фетровых шляпах с широкими опущенными полями. Это было третье сословие, депутаты от общин со всей страны, среди них триста семьдесят четыре юриста. За этими лицами шли принцы, самым заметным из которых был герцог Орлеанский, ставший уже хорошо известным народу как его друг. Какой контраст с этими мужчинами в черном составляли дворяне — в кружевах и золоте, с развевающимися громадными перьями на шляпах. Шли кардиналы и епископы в сутанах и фиолетовых мантиях — величественное зрелище. Поэтому не было ничего удивительного в том, что люди ожидали часами, чтобы только увидеть процессию. В ней были лица, чьи имена будут тревожить меня через несколько лет: Мирабо и Робеспьер, а также кардинал де Роган.
За ними следовала моя карета. Я сидела очень спокойно и не смотрела ни вправо, ни влево. Я ощущала враждебное молчание. Временами до меня доносился ропот: «Австриячка!», «Мадам Дефицит», «Сегодня она не надела колье». Затем кто-то закричал: «Да здравствует Орлеан!». Я знала, что это означает. Да здравствует мой враг. Они приветствовали его, когда мимо проезжала я.
Я старалась не думать о них. Я должна улыбаться. Я должна помнить, что мой маленький сын будет смотреть на эту процессию с веранды над конюшнями, куда я приказала его принести.
Я думала о нем, а не об этих людях, ясно показавших, что они ненавидят меня. Я сказала себе: «Почему я должна обращать на них внимание? Пусть только он вырастет здоровым и сильным, и я больше ни о чем не буду тревожиться».
Я слышала крики толпы, которая приветствовала моего мужа, когда проезжала его карета. Люди не испытывали к нему ненависти. Это я была чужестранкой, от которой исходили все их беды. Они выбрали меня козлом отпущения.
И как же я была рада вернуться в свои апартаменты — тяжелое испытание закончилось.
Я сидела за туалетным столиком перед зеркалом, мои служанки вокруг меня. Я устала, но знала, что не смогу заснуть, когда лягу в кровать. Мадам Кампан поставила на столик четыре восковых свечки, и я наблюдала, как она их зажигает.
Мы говорили о дофине, о его последних высказываниях и о том, как ему понравилась эта церемония, и вдруг одна из свечей сама по себе погасла.
Я сказала:
— Странно. Нет никакого сквозняка.
И приказала мадам, чтобы она вновь ее зажгла.
Но не успела она это сделать, как погасла вторая свечка.
Среди женщин установилась тишина, они были потрясены. Я нервно рассмеялась и сказала:
— Что это за свечи, мадам Кампан? Обе погасли.
— Что-нибудь с фитилем, мадам, — ответила она, — я не сомневаюсь.
Но то, как это было сказано, давало основание полагать, что она сомневается.
Спустя несколько минут после того, как она вновь зажгла вторую свечу, погасла третья.
Теперь я почувствовала, как дрожат мои руки.
— Нет никакого сквозняка, — сказала я. — И все же эти свечи погасли… одна за другой.
— Мадам, — заявила моя добрая Кампан, — конечно, что-то с фитилем.
— Уже было так много неприятностей, — сказала я. — Не думаете ли вы, мадам Кампан, что эта неприятность сделает нас суеверными?
— Я думаю, мадам, что это вполне может случиться, — ответила она.
— Если погаснет четвертая свечка, то ничто не помешает мне считать это фатальным предзнаменованием.
Едва она собралась сказать что-либо ободряющее, как погасла и четвертая.
Я почувствовала, как у меня забилось сердце. Я сказала:
— Теперь я пойду в постель. Я очень устала.
Лежа в кровати, я думала о враждебных лицах в рядах процессии, о перешептываниях, а также о маленьком личике, которое видела на веранде над конюшнями.
И не могла заснуть.
Нас вызвали в Медон — Людовика и меня — и мы без промедления отправились туда.
Я сидела у кроватки сына, он не хотел, чтобы я уходила. Его горячая маленькая ручка лежала в моей, а он сам непрерывно шептал:
— Мамочка, моя красивая мамочка. Я чувствовала, как слезы бегут по моим щекам, и не могла остановить их.
— Мамочка, ты плачешь обо мне, — сказал он, — так как я умираю, но ты не должна печалиться. Мы все должны умереть.
Я умоляла его не разговаривать. Он должен следить за своим дыханием.
— Папочка будет смотреть за тобой, — заявил он. — Он хороший, мягкий человек.
Луи был глубоко тронут, я чувствовала его руку на своем плече, мягкую и нежную. Да, правда, он был хорошим человеком. Я вспомнила, как мы страстно хотели иметь детей, как мы страдали, когда у нас не было сына. А как мы страдаем теперь!
Маленький Людовик-Иосиф боролся за свою жизнь. Думаю, что он пытался цепляться за нее, зная, как я страстно хочу, чтобы он жил. Он думал обо мне даже в свои последние минуты.
Я кричала про себя: «О, Боже, оставь мне сына! Возьми все у меня, но оставь мне моего сына».
Но с Богом нельзя торговаться.
Я почувствовала теплую ладошку в своей — это был мой младший мальчик. Луи послал за дочерью и сыном, чтобы напомнить мне, что у меня остались еще они.
По одну сторону от меня стояла моя красивая десятилетняя дочь, а по другую — четырехлетний сын Луи-Шарль.
— Вы должны утешить вашу матушку, — сказал нежно король.
Я прижала детей к себе и почувствовала некоторое облегчение.
Глава 6. Четырнадцатое июля
Я только что вернулся из Версаля. Монсеньор Неккер отстранен от должности. Это сигнал патриотам для проведения «Варфоломеевской ночи». В эту ночь швейцарские и германские батальоны перережут нам глотки. У нас остается только один выход: оружие.
Камилл Демулен. Записки из Пале-РояляНарод по-прежнему говорит о короле с любовью и, по-видимому, считает, что по своему характеру он отвечает желанию нации провести реформы и исправление допущенных злоупотреблений; однако народ полагает, что действия короля ограничены в результате влияния графа де Артуа и королевы, и поэтому эти две августейшие персоны являются предметами ненависти недовольных.
Дневник Людовика XVIПогасли четыре свечи, и, казалось, с ними погасли огни моей жизни. Менее чем за два года умерло двое детей. С еще большей нежностью я стала относиться к оставшимся — моей спокойной и очаровательной дочери, которую я любовно называла «тонкой барышней», и моему дорогому сыну. Новый дофин весьма отличался от своего брата — он был более своенравным и в то же время более привлекательным и даже еще более привязанным ко мне; по своему характеру он был веселым, и одним из лучших тонизирующих средств для меня в те дни было услышать его веселый смех утром во время игры. Он был упрямым и проявлял характер, если не мог добиться своего, но чего не делает ребенок в четыре года? Однако его можно было заставить слушаться всегда, когда это мне было нужно. Он обожал свою сестру, и было очень приятно видеть их вместе, поскольку ей нравилось выступать в качестве его мамы, а он был готов разделить с ней все свои детские богатства. Как и все мальчики, больше всего он любил военную форму и солдат; его очень любила охрана, а он мог часами стоять у окна и наблюдать за ней или лучше всего спуститься в парк и маршировать рядом.
Его очарование у многих вызывало любовь к нему. Я называла его «моим любимцем».
Я не хотела, чтобы он слишком понимал свое положение, но вместе с тем, я всегда помнила недовольство своего мужа, что ему не прививали навыки управления государством. У меня даже иногда возникала мысль, не этим ли упущением вызваны возникшие у нас в настоящее время трудности.
Поэтому я рассказывала сыну, какие изменения привнесла в его будущее смерть брата.
— Понимаешь, мой мальчик, — говорила я, — ты стал теперь дофином.
Он кивал головой, водя своим пухлым пальчиком по рисунку моего платья.
— А это означает, что ты когда-нибудь станешь королем Франции. Задумайся над этим.
— Я скажу тебе больше, мамочка, — заявил он, — можно?
Я взяла его на руки.
— Что может быть больше, мой любимый?
Приблизив свои губы вплотную к моему уху, он прошептал:
— Теперь Малыш будет моей собакой.
По-видимому, я прижала его к себе слишком крепко, поскольку он сказал: