Эдуард Зорин - Большое Гнездо
— Ты меня плетью, братец, не пужай, — смело отвечала Гузица. — Слов я твоих не шибко-то боюсь, а Звездана мне жаль. Нешто и посидеть возле него нельзя?
— Не знахарка ты… Да и есть кому возле него посидеть, сказки порассказывать. Старух-то полон дом.
Будто вожжа попала Мирошке под хвост. Никогда раньше с сестрой он так не говаривал.
— Сколь уж я тебе про Словишу толковал, — проворчал он.
— Что не по сердцу мне, того не выпытывай, — огрызнулась сестра. — Старый твой Словиша и неприветливый. А почто прибыл он в Новгород, про то и тебе все ведомо.
— Замкни уста, негодница! — вскинулся Мирошка и руку приподнял, чтобы ударить ее по щеке, но, глянув в глаза сестрицы, попритих, ворча, удалился из светелки.
Что тревожит Мирошку, что покою не дает ему ни ночью, ни днем, про то знать Гузице было ни к чему. И того даже не заметила, что не лезет брату кусок в горло, что сник он и поблек.
Последние дни посадник, что солнышко над частоколом, каждое утро у Мартирия на дворе.
Неспокойно и страшно стало в Новгороде. Собирались людишки в толпы, на Великом мосту вели тихие разговоры, настороженно оглядывались на воев, возок владыки провожали суровыми взглядами. Стекались в город калики, оборванцы приходили на паперть Софийского собора, стучали деревяшками вместо ног и юродствовали. Пьяные попы говорили непотребное о Мартирии и посаднике, вдруг вспомнили, как выбирали архиепископа. Ходили слухи о том, что выехал из своего монастыря игумен Ефросим.
Какой-то ражий поп, осеняя толпу железным крестом, рассказывал, будто сам видел, как в соборе упала наземь икона божьей матери.
— Сие знамение к покойнику, — разъяснял он. — А кто покойник, про то и сказывать нечего, людишки вы сметливые.
Сметливые людишки улыбались:
— Неспроста покинул Ефросим обитель. Сколь уж лет народу не показывался. Он и отслужит заупокой по Мартирию…
Как-то раз ночью слуги приволокли к Мирошке горбатенького мужика со свалявшейся бородой. Держа его сзади за руки, сказали:
— Вот пожогщик, боярин.
Мужик с двумя такими же оборванцами, как и он, раздувал огонь под углом боярского терема. Тем скрыться удалось, а горбатенький был неловок. Но, пойманный, держался гордо, прощения не просил, не унижался.
— Ты кто таков? — спросил его Мирошка.
— Человек.
— Почто жег усадьбу?
— А ты почто продался Мартирию? — дернулся горбатый. Слуги крепче перехватили его руки.
— Мартирий — владыко наш. Нами избранный и митрополитом посаженный, — нараспев произнес боярин.
— Мартирий — хичник, а наш владыко — Ефросим, — сказал, будто в глаза плюнул, пожогщик.
— Не разумен ты, оттого и смел, — возразил Мирошка. — А вот как велю я тебя, и жену твою, и детей твоих продать в рабство… Каково запоешь?
— Твоя сила, посадник, — ни мускулом не дрогнул горбатый. — Да правда моя. Еще отольются кошке мышкины слезки.
Увели пожогщика. В иные дни Мирошка о нем бы и не вспомнил, а тут как было не вспомнить, ежели, пробираясь верхами на софийскую сторону, то и дело слышал за спиной проклятья. Ознобом продирало посаднику спину, голова сама уходила в плечи — того и гляди, запустят сзади камнем, виновного не найдешь.
В то утро у Мартирия собрался весь Боярский совет. Лица бледны, глаза опущены, дрожащие руки перебирают посохи. Вести были разные, но всех тревожило одно:
— Возмутился Великий Новгород. Того и жди — ударят в вечевой колокол. Что делать будем, владыко? Как повелишь?
Мартирий сидел на возвышенном месте с неподвижным, в морщинах, словно вырезанным из темного дерева, лицом. Черные брови сошлись на переносье, орлиный нос навис над верхней выпяченной губой, борода расчесана частым гребешком.
— Молви слово, владыко! — все громче раздавались голоса. — Почто молчишь?
Сухо покашляв в кулак, к боярам обратился Мирошка:
— Отколь нынче вся смута пошла, мне неведомо. Но смекаю: неспроста волнуется народ. Ходят слухи про Ефросима…
— Про то и мы слышали! — зашумели вокруг. — Не глухие.
— Ты дело сказывай!
— Ефросим — старец смирной…
— Смирной, да с коготками.
— От него все и пошло.
— А не из Владимира ли ветерком потянуло?
Последние слова, сказанные полушепотом, враз прекратили шум. Бояре уставились на Мирошку. Мартирий вскинул голову, глаза его сверкнули.
— Послы-то Всеволодовы, никак, у тебя обитаются? — пропищал боярин Осока и погано хихикнул.
Владыка подхватил прислоненный к ручке кресла посох и гневно ударил им в половицы.
— А ты, Осока, бога не гневи, — сказал он, еще сильнее сводя брови на переносице. — Про то, что ты ратуешь за Мстислава, знаю. Мирошка тож не против него, из Нездиничей он. Отец его за наше дело пострадал. А Всеволод ставит нам во князья Ярослава. Ярослава ж требует и чернь. Ежели возьмем Ярослава, то и смуте конец.
— Не хотим Ярослава!
— Самим себя губить?
— Хотим Мстислава!
— Ефросима — в поруб!..
Прекращая споры, Мартирий снова постучал посохом.
— Се — Боярский совет, не псарня, — сказал он. — Како ответим Всеволодовым послам?
— А тако и ответим — Ярослава не хотим. Хотим Мстислава.
— Что на вече скажем новгородцам?..
— А то и скажем…
Мартирий встал. Задевая за лавки, бояре подались к выходу. Мирошка задержался в палатах.
Когда все вышли, владыка поманил его к себе. Приблизившись, посадник удивился бледности Мартириева лица. Щеки его лоснились, заострившийся нос сильнее прежнего нависал над верхней губой.
— Како мыслишь, Мирошка? — спросил Мартирий осипшим голосом, обшаривая бегающими глазами лицо посадника.
— Худо, владыко. Совсем худо, — сказал Мирошка.
Помолчал, покашлял, тихо добавил:
— Ефросим нейдет у меня из ума. Вот заковыка. Слухи-то о подлоге ползут. Неверно, кричат мужики, тянули жребий…
Глава пятая
1
Узнав о том, что Торческ, отнятый у него для Всеволода, передан сыну киевского князя Рюрика Ростиславу, разгневанный Роман, как и предсказывал Твердислав дружкам своим, перво-наперво (еще теплился в нем разум) направил в Киев гонца с грамотой, в которой требовал, чтобы Рюрик не заводил вражды, а вернул ему отписанные по уговору города.
До Киева и обратно на Волынь путь не близок. Долго скакал гонец, а Роман тем временем, не ожидая ответа, по научению бояр своих послал Судислава к черниговскому князю из племени Ольговичей, подбивая его объединиться против Рюрика и вместе идти на Киев, за что обещал ему великокняжеский стол.
Слухами земля полнится, а может, кто и намеренно оповестил (бояре волынские ухо держали востро), но стало Рюрику известно о заговоре. Еще только сходил Судислав с крыльца на Красном дворе в Чернигове, прощаясь с князем, а к Роману с его же гонцом летело предостережение из Киева. «Про все твои козни мне ведомо, — писал Рюрик, — а посему посылаю людей своих к Всеволоду сказать ему, чтобы думал о Русской земле, о своей чести и о нашей. Тебя же обличаю и бросаю перед тобою наземь крестные грамоты».
Испугался Роман, понял, что с черниговским князем Рюрика, за спиной которого стоял грозный Всеволод, ему не одолеть, и отправился за помощью в Польшу.
Громко плакала и причитала Рюриковна, когда отъезжал муж ее на чужбину.
— Кто же тебя приголубит, накормит-напоит? — стонала она. — Кто снимет с тебя обувь, обмоет белы ноженьки?..
— Полно, дура, — говорил Роман, отстраняясь от жены. — Не на веки провожаешь. Еще возвращусь я на Волынь с войском, еще потягаюсь с тестем своим. А тебе мой наказ: нет у тебя боле отца — ворог он мне. Буде узнаю, что сносишься ты с ним противу моей воли, отрину, яко холопку…
— Срам-то какой! — кричала Рюриковна, цепляясь за Романов кафтан. — Почто говоришь грозные речи, почто пред боярами своими, пред мамками и дядьками унижаешь? Аль не жена я тебе? Аль не раба я тебе?
Отшумели прощальные пиры, отревелась Рюриковна. Отъезжал князь в Краков гордо, словно не милости отправлялся просить, а воевать чужую землю. Купцы и ремесленники вышли на улицы, заполнили площадь перед дворцом, ребятишки висели на плетнях и частоколах.
Но сразу же за городскими воротами случилась заминка. Сроду такого не бывало, а тут вдруг сползло с Романова коня седло. Покатился Роман в дорожную колею, едва шею себе не свернул.
Побледнели дружинники, спрыгнули наземь, гурьбой, толкая локтями друг друга, поспешили ему на помощь.
— Не ушибся ли, княже?..
— Не повредил ли чего?..
Покрасневший от гнева Роман, поднявшись сам, стоял, расставив ноги, дергал шеей и велел надорванным голосом звать меченошу.
— Тута я! — протиснулся сквозь толпу парнишка с остреньким носом и светлым пушком над верхней губой.