Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2
Опять один за всех! – как и много раз в своей жизни. Как представлял Думу перед Государем в месяцы грозного их противостояния и непонимания. Как сегодня ночью остановил движенье войск на Петроград. Как держал на себе весь Временный Комитет. И в этих встречных речах – опять! Удел богатырски наделённых натур, Родзянко и не жаловался. Кому много дано, с того много и спросится.
И посылал Бог голоса! А вид был величественный, грозно-достойный, – и если были в толпе эти распущенные убийцы, то ни одна угроза не раздалась вслух. Целые тысячи солдат выволакивал Родзянко своим трубным голосом – к сознанию долга, к сознанию опасности, в которой состоит отечество, и что надо победить лютого врага Германию. И хотя уже десять и двадцать раз он говорил за эти дни одно и то же, вряд ли меняя даже и слова, – такая пламенела в нём любовь к России, что хватит горячности и на восьмидесятый раз. Даже понял он теперь, что зал думских заседаний бывал для него мал и тесен – а вот такая нужна была аудитория его запорожскому басу, его необъятной груди!
Конечно, хотелось бы высказаться похлеще, высечь этих подстрекателей, мерзавцев из Совета депутатов, свивших в Думе своё хищное гнездо, никаких не патриотов, а прощалыг, если не разбойников, – вот уже захватывали они и Таврический, и весь Петроград. Да, весь Петроград! Хотел Михаил Владимирович ехать домой переодеваться в дорогу – доложили ему что-то невероятное: что на Виндавском вокзале какие-то железнодорожники отказываются готовить ему поезд! – а требуют на то приказа от Совета депутатов! – вот как!
Значит, Председатель, взявший власть во всей стране, не был хозяином единственного паровоза и вагона? Чудовищно!
Председатель обладал всей полнотой власти! – а не мог распорядиться таким пустяком? Поездку, от которой зависела судьба России, решали какие-то беглые депутаты! И к этим самозваным наглецам приходилось кого-то посылать, унижаться до переговоров! Унижение было оскорбительней всего гордой душе Родзянко.
Но – хватало ему одумки не произнести роковых слов. Везде звучало «свобода» в смысле «никому не подчиняйся» – и Родзянко молча обходил эту их свободу, но призывал подчиниться защите родины. Кричал, что не дадим Матушку-Русь на растерзание проклятому немцу, – и кричали ему громовое «ура».
А столица как охмелела: шли во дворец уже не только военные делегации, но и какие-то гимназисты, и какие-то служащие, – и перед ними тоже должен был кто-то выступать? Но уже Председателю было обидно. Надо было ему и за своим столом посидеть, разобраться, подумать, что важное не терпит ни часа, ни минуты. (Однако и в кабинете уже такое набилось постороннее, что куда бы и в малую комнату уйти?)
А тут ещё новинка: не только весь Петроград знал и превозносил Родзянку – но вся страна, из провинциальных городов, из разных дальних мест железнодорожные служащие и чиновники, городские думы, земские собрания, общественные организации слали на имя Председателя поздравления и заверения о поддержке Думского Комитета и лично его самого, что он стал во главе народного движения.
Читать эта телеграммы – была музыка. И до слез.
Однако кроме приятных несли и срочные, мало приятные. От адмирала Непенина – две. Сперва: что он считает намерения Комитета достойными и правильными. Это отлично. Но вскоре вослед: что он просит помочь установить порядок в Кронштадте, где убиты адмиралы Вирен, Бутаков и офицеры.
Эти кронштадтские убийства пришлись прямо ножом по нервам: они кровавыми пятнами омрачили светлые дни, и что-то надо было делать – а что? а кого туда пошлёшь?… Ведь некого…
Затем – от генерала Рузского. С явной претензией. По привычному праву наблюдать от Северного фронта за Петроградом, высочайше отобранному у него только этой зимой, или по праву помощника-сообщника в недавней телеграмме, Рузский теперь спрашивал, каков порядок в столице. И может ли Председатель Думского Комитета обуздать стрельбу, солдатский бродяжий элемент, и дать гарантии, что не будет перерыва в железнодорожных сообщениях и подвозе припасов Северному фронту.
Сам задаваемый вопрос уже предполагал сомнение.
А что мог отвечать Родзянко о порядке в столице? Сказать, что нет его – было бы унизительным признанием в собственном бессилии. Сказать, что он есть – было бы ложью.
Родзянко телеграфировал Рузскому, что все меры по охранению порядка в столице приняты и спокойствие, хотя с большим трудом, но восстанавливается. А о железнодорожном сообщении что он мог сказать, вот сам лишённый вагона? Как Бог даст…
Всё же в этом обмене телеграммами было то положительное, что укреплялся прямой контакт с ближайшим Главнокомандующим (часть войск которого ещё шла на Петроград?). Это могло очень пригодиться в ближайшие часы.
И – очень неприятная телеграмма от Алексеева, неожиданная после хорошего ночного разговора, просто телеграмма-выговор, не скрывающая выговорный тон, как бы старшего к младшему. Алексеев упрекал Родзянко за телеграммы к нему и к Главнокомандующим: что они нарушают азбучные условия военного управления.
Да пожалуй что и так, Родзянко согласен. Но – исключительные же обстоятельства! Но: что изменилось от ночи? Почему он не упрекал ночью? Вдруг как будто утратилось всё взаимопонимание, достигнутое в ночном разговоре. Какие-то там затемнения, изменения происходили в Ставке вдали – отсюда невозможно было их понять и трудно поправить.
А ещё упрекал Алексеев за распоряжения по телеграфным линиям и железным дорогам, перерыв связи Ставки с Царским Селом, попытку не пропустить литерные поезда на станцию Дно, – всё то, что набезобразил Бубликов сам, не спросясь, а вот дошло до Ставки. Это, конечно, было безобразие, но неполезно было бы объяснять Алексееву, подрывая самого себя, что Родзянко и не успевал, и власти не имел всем управить.
А чего совсем не было в телеграмме – это о войсках, посланных на Петроград: так идут они? не идут? задержаны?
Хотя: если Алексеев об этом молчал – то это и неплохо. Во всяком случае – не угрожал.
Расстроился Михаил Владимирович от этой телеграммы.
Но тут пришли и с хорошим сообщением: что Совет рабочих депутатов снял свои возражения против поездки. Только с условием, чтобы ехал Чхеидзе.
Э-э-это всё портило: ну куда годится Чхеидзе? ну зачем Чхеидзе?
Однако: можно ехать! Так для равновесия взять с собой ещё Шидловского.
От Государя с пути тоже пришло согласие на встречу.
Прекрасно! Можно ехать!
Теперь – ещё одну телеграмму, пусть пошлют по Виндавской линии:
Его Императорскому Величеству. Сейчас экстренным поездом выезжаю на станцию Дно для доклада вам, Государь, о положении дел и необходимых мерах для спасения России. Убедительно прошу дождаться моего приезда, ибо дорога каждая минута. Родзянко.
Дорога каждая минута, и больше никаких выступлений перед делегациями. Никаких больше телеграмм, бумаг, вопросов – Михаил Владимирович уезжает! Ото всей России, ото всего народа он должен привезти заметавшемуся императору простое ясное решение: ответственное министерство. И во главе его – Родзянко. Ну, и какие-то поправки к конституции.
Хотя… Хотя размах событий таков, что стали тут тихо поговаривать уже и о передаче престола Алексею.
А что ж? Может быть, может быть уже и неизбежно.
Хотя пришёл Чхеидзе и сказал, что не допустит никакой передачи Алексею – только отречение.
Ну вот, связались. То есть покинуть престол на произвол судьбы? Такого я не допущу!
Здесь, в немногих оставшихся комнатах думского крыла свои же члены Комитета явно избегали глаз Председателя и шушукались. Шушукаться они могли только против него – чтобы сделать премьером Георгия Львова. Ну так и Председатель, не будет возиться с этими интриганами, и даже совещаться с ними. А, в своём духе, сделает широкий шаг: вот, съездит на свидание с Государем и получит бесповоротное утверждение премьер-министром.
Отданы последние распоряжения, ключ от стола секретарю, – но тут-то и набрались: Милюков, Некрасов, Коновалов, Владимир Львов, – как будто Председатель созвал их на совещание.
– Позвольте, Михаил Владимирович! – говорит Милюков, натопорщив усы и напрягши безжалостные глаза. – Мы вот, члены Комитета, посоветовавшись, находим, что ваша поездка сейчас несвоевременна и двусмысленна.
И упёрся загораживающим, замораживающим взглядом.
И Некрасов выставился в свою алчную волковатость, не притворяясь, как всегда, добродушным.
Львов сморщился у переносицы, как изрытый. Грозные чёрные брови и усы такие же.
Пухлоносый толстогубый Коновалов в золотом пенсне как всегда мало что выражал, но место занимал по обхвату.
Как будто ты разбежался – и кинули тебе палку в ноги.
Как? Почему? Кто находите? – несвязно спрашивал Родзянко.