Дзиро Осараги - Ронины из Ако или Повесть о сорока семи верных вассалах
— Вот как? Значит, икэбану для нас устроят и мастер чайной церемонии пожалует? — с деланой улыбкой негромко переспросил Сукээмон Томиномори.
Дэнэмон больше ничего так и не сказал — то ли считая, что в этом нет необходимости, то ли оттого, что ему было запрещено говорить лишнее. Сукээмон перевел взгляд на товарищей, сидевших вокруг жаровни. Сэдзаэмон Оиси, Дзюродзаэмон Исогаи, Гороэмон Яда, Канроку Тикамацу… Один за другим они с улыбкой встречали его взгляд, и по глазам их было видно, что они все понимают. У Гэндзо Акахани в зубах была зажата трубка. Магодаю Окуда по привычке не отрываясь смотрел на угли. Матанодзё Усиода кривил губы в усмешке, заложив одну руку за пазуху кимоно.
Некоторое время все безмолвствовали.
— Тишина!.. — промолвил Дэнэмон, слегка склонив голову набок.
В это мгновение Гороэмон Яда вдруг разразился хохотом. От этого громкого беспричинного хохота, прозвучавшего как взрыв, всем стало не по себе.
— Что тут смешного?! — сердито одернул его Гэндзо.
Гороэмон, без оглядки на приличия завалившись на татами, продолжал неудержимо хохотать. Держась за живот, он отфыркивался и корчился от хохота. Магодаю подскочил к нему, обхватил своими мощными руками.
— Ты что, с ума сошел?! Что тут смешного?! — кричали ему.
— Совсем спятил! Надо же — ему одному смешно в такой момент!
В конце концов то ли в шутку, то ли всерьез человека три бросились на Гороэмона и скрутили его, но он все еще продолжал бешено хохотать.
— Оставьте его! Оставьте! — поспешил на помощь приятелю Сукээмон.
Сам Сукээмон тоже пребывал в каком-то странном нервическом оживлении.
— Да бросьте вы его! Послушайте! — обратился он к остальным. — Давайте что-нибудь учудим, а? Ну, что-нибудь напоследок!
— Пожалуй! Давайте! — отозвался Гэндзо, бросив свою трубку и вскакивая с циновки.
— А что, например?
— Да все равно. Представление какое-нибудь. А его милость Хориути у нас будет зрителем.
— Чушь! Я ж в этих представлениях ничего не смыслю, — возразил Магодаю, добавив, что они с Матанодзё лучше тоже будут зрителями.
Остальные повозмущались, что эти двое хотят повеселиться за чужой счет, но против представления никто не возражал.
— Время-то еще раннее, пятая стража[214] только началась. До ночи далеко. Ладно! Сейчас такой спектакль сыграем, что раз в жизни только и увидишь! Такого, ваша милость, в обычном театре не показывают.
— Точно! Зрелище будет редкостное!
Дэнэмон послушно занял место, предназначенное для зрителя, слушая веселый гомон, за которым смутно угадывалось что-то зловещее. Лицо его выдавало тягостные чувства. Он понимал, что, каков бы ни был приговор сёгуна, эти молодые люди сегодня затеяли последнее представление, прощаясь сами с собою и с ним, Дэнэмоном.
— Ну что ж, когда можно будет смотреть? — осведомился он.
— Еще не готово! Еще не готово! Тут еще надо кулисы соорудить. Костюмов у нас нет, так что придется в основном из-за сцены представлять. Надо так сделать, чтобы снаружи не было видно.
Похоже было, что весь спектакль сведется в основном только к рассказу, а до показа дело не дойдет. Задник сцены сделали, составив ширмы, что были в изголовьях постелей, и принялись оформлять «зал». Перед Дэнэмоном, сидевшим на зрительском месте, поставили сразу две жаровни — справа и слева, и он, как знатный гость, вальяжно дожидался начала представления. И участники фарса, и зрители в этой шумной комнате чувствовали, как, словно морозный воздух с улицы, проникает в сердца холод уходящей зимы. Наконец Магодаю Яда, сидевший на зрительском месте, положив руки на колени, не выдержал и гаркнул зычным голосом, натренированном боевыми кличами на занятиях по фехтованию:
— Давайте, что ли!
Матанодзё только молча улыбался.
— Хочу кое-что спросить… Снимите-ка эту вашу нахлобучку на минуту. — Дзюнай на ощупь протянул руку и в темноте коснулся «башлыка» Кураноскэ. — Пусть они себе играют или как?
— Что еще?! — Кураноскэ вдруг резко, как безумный, отбросил руку.
Прежде чем он успел удивиться такому обращению или обидеться, Дзюнай, к своему полнейшему изумлению, сообразил, что повязка, к которой он притронулся, была мокрой от слез.
— Ну, незваный гость Кагэмаса, отведай-ка лезвия моего славного меча Икадзути-мару! — грозно декламировал в соседней комнате Сукээмон под дружный смех товарищей.
— Недурно, недурно! — с чувством заметил Кураноскэ.
Дзюнай смотрел на тонкую стрелку света, что проникла в комнату через щель в неплотно закрытой перегородке. Все остальное вокруг было погружено в холодный мрак зимней ночи, за которым уже угадывалась скорая весна…
Старый Яхэй Хорибэ, не обращая внимания на шум, слегка похрапывал в безмятежном сне. Дзюнай плакал. Слезы беззвучно скатывались по его щекам.
Чувствуя это, Кураноскэ ласково сказал:
— Ну, будет! Будет!
Cэппуку
Четвертого числа второй луны ранним утром, когда на улице только начало светать, Цунатоси Хосокава Эттюноками пробудился от сна в своей усадьбе в Маруноути близ Дороги даймё.[215] Накануне он поздно лег спать, и теперь сквозь полуприкрытые веки смотрел на мастера чайной церемонии, словно тень проскользнувшего в спальню, — почти не видя, а скорее чувствуя, как тот неслышно передвигается по комнате. В обязанности мастера входило разжигать по утрам огонь, чтобы князь не простудился с утра в нетопленом помещении — вот и сейчас он явился с грудой пылающих углей в железном совке, чтобы ссыпать их в жаровню.
Слушая, как мирно потрескивают угли, Цунатоси перевернулся с боку на бок на шелках в своей постели. Шорох и постукивание железных палочек, которыми помешивали в жаровне, вдруг прекратились — должно быть, монах испугался, что потревожил сон господина.
Когда Цунатоси проснулся снова, монах уже ушел. Князь вспомнил, что вчера посылал гонца в свою усадьбу в Таканаве, где содержались пленники. Итак, сегодня семнадцати ронинам из Ако предстояло совершить сэппуку. Когда пришло высочайшее повеление, он решил послать осужденным цветы, о чем их и должны были уведомить заранее.
Своими действиями князь был доволен, однако при мысли о том, что всем семнадцати сегодня предстоит расстаться с жизнью, он испытывал глухое чувство неудовлетворения. До того момента, пока не пришло вчера высочайшее повеление, он верил и надеялся, что ронинам все же сохранят жизнь. Он направил о том молитвенное прошение в храм в Атагояму и предпринимал все от него зависящее, чтобы спасти ронинов. В народе об этом знали, и общественное мнение как бы подкрепляло его усилия.
Конечно, ронины пошли против установленных сёгунами законов. Однако же, если рассудить здраво, это только внешнее впечатление, а в действительности, коли посмотреть, какое влияние оказал их поступок на общественную мораль и нравы, то становится ясно, что он явил миру возвышенный дух самурайства, признанного правящим сословием «цветом рода людского», будучи воистину рыцарским деянием. В этом мире, пребывающем ныне в упадке, где хозяйничают мещане — купцы и ремесленники, где крестьяне беспрестанно ропщут на свое бесправное положение, а господствующее сословие, самураи, растеряли былую доблесть и отвагу, все словно ощутили дуновение свежего ветра. В поступке ронинов чувствовался тот самый направляющий дух, что владел самураями в обоих лагерях при осаде Осакского замка[216] и в битве при Сэкигахаре[217] в пору создания сёгуната Токугава. Они своим примером доказали этому растленному миру, что, доколе существует самурайская честь, пренебрегать ею не дозволено.
В лице этих сорока шести ронинов самураи показали мещанам и крестьянству, что они достойны стоять во главе общественной иерархии, подтверждая народную мудрость: «Среди цветов красуется цвет сакуры, среди людей — самураи». То, что есть на свете такие самураи, подтвердило очевидную истину: сколько ни загребают денег купцы, сколько ни стараются в поте лица крестьяне нажить достаток, никогда не будет порядка в общественном укладе Поднебесной, если основой общества не станут принципы самурайской чести и достоинства. Иначе говоря, разве поступок ронинов не послужил, наоборот, к укреплению порядка и спокойствия в стране, к упрочению власти сёгуната? Несомненно является ошибкой наказывать ронинов лишь за то, что они якобы виновны в «преступном сговоре».
Цунатоси публично отстаивал свою позицию повсюду и, насколько он мог припомнить, все охотно прислушивались к его мнению. Он даже заявлял, что готов взять всех семнадцать ронинов к себе в вассалы, если только им будет пожаловано высочайшее прощение. Он искренне этого хотел. Да и кто из даймё в стране отказался бы иметь среди своих вассалов таких верных и преданных людей? Впору было завидовать покойному князю Асано! И когда князь Цунатоси открыто говорил об этом, никто и не думал осуждать его за неосторожное высказывание. Уже за то, что его попечению было поручено семнадцать ронинов, он служил объектом зависти других даймё.