Георг Эберс - Homo sum (Ведь я человек)
На ней было белое платье с открытыми рукавами, и руки ее будто светились во мраке так же, как и платье.
Собака снова залаяла. Сирона уняла ее и спросила затем Ермия о здоровье отца и не нужно ли еще вина.
Он отвечал, что она добра, добра, как ангел, что больной теперь быстро поправляется, и что она уже слишком много внимания уделила ему.
Все, что они говорили, мог слышать всякий, и все-таки они шептались, точно говоря непозволительные речи.
— Подожди немножко, — сказала Сирона и исчезла в глубине комнаты.
Вскоре она опять оказалась у окна и произнесла тихо и печально:
— Я позвала бы тебя в дом, но Фебиций замкнул дверь. Я совсем одна. Подержи бутылку, а я налью через окно вина из кувшина.
С этими словами она наклонилась к большому сосуду. Силы было у нее довольно, но кувшин показался ей сегодня не таким легким, как в другие дни, и она сказала с вздохом:
— Амфора слишком тяжела для меня.
Он протянул руку к окну; опять ее пальцы коснулись его руки, и опять он почувствовал тот трепет неги, который вспоминался ему день и ночь, с тех пор как он испытал его в первый раз.
В это мгновение раздался шум в доме сенатора. Рабы встали из-за ужина.
Сирона поняла, в чем дело.
Она испугалась и воскликнула, указывая со страхом на дверь сенатора:
— Ради всех богов, они идут, и если тебя здесь увидят, то я погибла!
Ермий повернулся в направлении того дома, окинул быстрым взглядом весь двор и, увидя, что никак не скрыться от приближающихся людей Петра, крикнул Сироне повелительно:
— Отойди! — И прыгнул через окно в комнату.
В ту же минуту отворилась дверь сенаторского дома и рабы высыпали во двор.
Впереди всех Мириам, которая тотчас же пытливо оглядела весь обширный двор, с видом ожидания, но и разочарования.
Его не было нигде, и все же она ведь слышала, как он вошел, и калитка не открывалась и не закрывалась вторично; это она знала с полной уверенностью.
Некоторые из рабов разошлись по конюшням и хлевам, другие вышли за ворота на улицу, чтобы подышать вечерней свежестью.
Ключник Иофор заметил козерога, поднял его и приказал одному из рабов отнести тушу в кладовую. Он так и не справлялся насчет ее появления; один охотник-амалекитянин, которому Петр предоставил в пользование участок пахотной земли, имел обыкновение без всяких пояснений класть таким образом лучшую добычу у дверей своего благодетеля.
Рабы расселись группами на земле, посматривали на звезды, разговаривали и пели.
Только пастушка осталась на дворе и начала обыскивать его повсюду, точно отыскивая какую-нибудь пропавшую драгоценность. Она заглянула даже за жернова и в темный сарай, в котором хранились инструменты каменотесов.
После этого она остановилась и сжала свои маленькие ручки в кулаки.
Несколькими легкими прыжками очутилась она в тени дома галла.
Напротив окна Сироны она остановилась и стала прислушиваться. Мужчина, ходивший там взад и вперед, был, конечно, не кто иной, как Ермий.
Теперь она знала, где он, и попыталась засмеяться, потому что боль, охватившая ее сердце, казалась слишком жгучей, чтобы можно было утолить ее слезами.
Но при этом она все-таки не растерялась.
«Они в темноте, — подумала она, — и увидят меня, если я стану прямо под окном, чтобы слушать, а я должна непременно узнать, что они там делают».
Мириам быстро повернулась спиной к дому галла, вышла на яркий лунный свет, остановилась и потом пошла в дом рабов. Через несколько минут она шмыгнула за жернова и поползла ловко и бесшумно, как змея, вдоль скрывавшегося в тени дома центуриона и прилегла под окном Сироны.
Громкое биение сердца мешало ее чуткому уху прислушиваться, но хотя и не понимая всего, что он говорил, она все-таки могла расслышать звук его голоса: он был уже не в комнате Сироны, а вместе с нею в комнате, выходившей на улицу.
Теперь она могла осмелиться приподняться, чтобы заглянуть в открытое окно.
Дверь, соединявшая обе комнаты, была заперта, и полоса света показала ей, что в комнате Фебиция, где они оба находились, горит лампа.
Она уже подняла руку, чтобы вспрыгнуть в темную спальню, как вдруг слух ее был поражен звонким смехом Сироны.
Образ ненавистной соперницы вдруг восстал пред ее душою, сияющий и облитый светом, как в то утро, когда Ермий стоял против окна, остолбенев от восхищения. А теперь, теперь он, может быть, лежит у ее ног и шепчет нежные слова, и говорит ей про любовь, и протягивает к ней руку; а она — смеется.
Вот она опять засмеялась!
А отчего же вдруг все стихло?
Или она протянула ему свои алые губы для поцелуя?
Конечно, конечно!
И Ермий не вырвался из объятий ее белых рук, как в тот полдень у родника вырвался с отвращением из объятий Мириам, чтобы более не возвращаться.
Холодный пот выступил на лбу у девушки, она, как безумная, схватилась за свои густые черные волосы, и с ее побледневших губ сорвался громкий крик, подобный крику перепуганного зверя.
Несколько минут спустя она выбежала со двора через хлева и, ворота, в которые выгоняли скот, и пустилась, не владея уже более собою, на гору, к гроту Митры, к Фебицию, мужу Сироны.
Анахорет Геласий увидел издали освещенную луной фигуру пастушки, несшейся на гору, и тень ее, точно прыгавшую с камня на камень; он бросился на землю и перекрестился, думая, что это призрак из сонмища языческих богов, какая-нибудь ореада27, преследуемая сатиром.
Сирона слышала крик пастушки.
— Что это? — спросила она испуганно юношу, который стоял перед нею в полном парадном наряде римского офицера, прекрасный, как юный бог войны, но довольно неловкий и не воинственный в своих движениях.
— Это прокричала сова, — ответил Ермий. — Отец должен мне, наконец, сказать, из какого мы рода, а я отправлюсь в Византию, в этот новый Рим, и скажу императору: я явился и хочу сражаться за тебя в числе твоих воинов.
— Вот теперь ты мне нравишься! — воскликнула Сирона.
— Если это правда, то докажи, и позволь мне хоть раз прикоснуться губами к твоим блестящим золотым волосам. Ты так прекрасна и мила, как цветок, так весела, как птичка, но так сурова, как камень нашей горы. Если ты не позволишь поцеловать тебя, то я заболею и ослабею от тоски, прежде чем успею выбраться отсюда, чтобы попытать свои силы на войне.
— А если бы я уступила тебе, — засмеялась галлиянка, — то ты стал бы просить еще и еще поцелуев, и в конце концов не захотел бы даже уйти. Нет, нет, мой друг: я благоразумнее тебя. Уйди теперь в темную комнату. Я посмотрю, может быть, люди уже ушли в дом, и ты можешь незаметно спуститься через окно на улицу, потому что ты уж чересчур долго пробыл здесь. Слышишь, я этого требую!
Ермий повиновался со вздохом, Сирона открыла ставень и взглянула в окно.
Рабы как раз уходили во двор, и она окликнула их приветливыми словами, на которые получила не менее приветливый ответ; не оставлявшая без внимания самого последнего из рабов, Сирона была всеми любима и всем нравилась. С наслаждением вдохнула она прохладный ночной воздух и взглянула весело на луну; она была очень довольна сама собою.
Когда Ермий вскочил к ней в окно, Сирона испуганно отшатнулась, но он схватил ее руку и прильнул к ней пылающими губами. Она не отдернула ее, потому что ею овладело странное смущение.
Вдруг она услышала возглас Дорофеи:
— Сейчас, сейчас! Я хочу только еще проститься с детьми.
Эти простые слова из этих уст произвели чарующее впечатление на бедную женщину, измученную оскорблениями и вечным подозрением, но созданную для счастия, любви и радости, прекрасную и добросердечную.
Когда муж запер ее и взял с собой даже ее рабыню, она сначала злилась, плакала, думала о мести и побеге, и наконец, изнемогая от тоски, села к окну и задумалась о своей прекрасной родине, о братьях и сестрах, о темных масличных рощах Арелата.
Тогда-то именно и явился Ермий.
Она уже с первого раза заметила, что молодой анахорет страстно любуется ей, и это ее обрадовало, потому что он ей понравился, а смущение, овладевшее им при виде ее, было ей лестно и показалось вдвойне ценным при сознании, что этот отшельник в овечьей шкуре, которого она наделяет вином, юноша знатного рода.
И как жалко было этого несчастного, у которого суровый отец похитил юность!
Женщина охотно дарит нежную склонность мужчине, которого жалеет, может быть, потому, что чувствует себя в таком случае более сильной, и еще потому, что благодаря ему и его горю удовлетворяется благороднейшее влечение женского сердца оказывать нежную заботливость и помощь. Женские сердца мягче мужских. В мужском сердце угасает любовь, когда появится сострадание. На нежный цвет женской склонности поклонение действует подобно солнечному свету, а сострадание — это блеск, который исходит от сердца женщины.
Но ни склонности, ни сострадания не нужно было бы в тот вечер, чтобы побудить Сирону подозвать Ермия к окну.