Петр Краснов - Цареубийцы (1-е марта 1881 года)
«Эк его, да ладно как», — кивал головой в такт песне Порфирий, а песня неслась и подлинно хватала за сердце:
Как сыч пределов Енисейских,
Или придонский наш казак,
В полях роскошных Елисейских
Походный ставил свой бивак…
Ура! Ура!
Ура! На трех ударим разом!!!
VI
Н этом приподнятом, восторженном настроении, усугубленном песнями, точно застрявшими в ушах, не захотел Порфирий идти в столовую «Столичных номеров», где были бы пустые разговоры, где пошли бы шутки, где кто-нибудь — Порфирий знал пошлую переделку только что слышанной им песни, — споет ему:
На одного втроем ударим разом,
Не победивши — пьем…
Хотелось быть одному, хотелось беседы с такой душой, которая вся открылась бы ему и зазвучала согласным с ним возвышенным гимном.
Порфирий в номере, где сейчас никого из его сожителей не было и где по кроватям и походным койкам валялись каски, шарфы и сабли, снял мундир, отдал его чистить денщику и приказал подать, себе в комнату завтрак.
Он подошел к столу, вынул походную чернильницу, достал бумагу и своим твердым, красивым почерком начал:
«Милостивая Государыня, глубокоуважаемая и дорогая Графиня Елизавета Николаевна…» Он остановился… Шаловливый голос, потом целый хор запел ему в уши с бубном, с бубенцами, тарелками, с присвисточкой:
Черноброва, черноглаза
Раскудрява голова!..
Порфирий порвал листок, полез под койку, выдвинул походный чемодан, отстегнул ремни и откинул медную застежку. С самого дна чемодана достал он сафьяновый конверт и оттуда большой кабинетный графинин портрет.
Графиня Лиля снималась у лучшего петербургского фотографа Бергамаско, должно быть, несколько лет тому назад. Но Порфирию она представилась именно такой, с какой он недавно расстался в Петербурге. Подвитая черная челка спускалась на красивый лоб. Подле ушей штопорами свисали локоны, большие глаза смотрели ласково и любовно. Бальное платье открывало полную высокую грудь. Пленительны были прелестные плечи.
В ушах все звенело малиновым звоном, пело сладким нежным тенором, заливалось красивым хором:
Чернявая моя,
Чернобровая моя,
Черноброва, черноглаза
Раскудрява голова.
Раскудря-кудря-кудря,
Раскудрява голова!..
Порфирий поставил карточку, чтобы видеть ее, и снова взялся за перо.
Начал просто: «Графиня»… Он описал молебен и смотр войск на скаковом поле.
…«Итак, война объявлена, — писал он, — я иду с Драгомировскими войсками в авангарде Русской Армии на переправу через Дунай, иду совершать невозможное… молитесь за меня, графиня. В эти торжественные для меня часы пишу Вам один в гостиничном номере среди походного беспорядка. Весь я, как натянутые струны арфы — прикоснитесь к ним, и зазвучат… Только Вы, графиня, поймете меня, только со струнами прелестной Вашей души — моя струны дадут согласный аккорд. Графиня, я сознаю, я не молод, я вдовец, у меня взрослый сын — Вы все это читаете, по Вы знаете и то, как я Вас люблю и как Вы мне нужны. Я прошу Вашей руки. Как только я получу Ваше согласие — напишу отцу. Он Вас любит и ценит, и я уверен, что он будет счастлив назвать Вас своей невесткой»…
Порфирий не сомневался в согласии. Он писал, увлеченный своей любовью, все поглядывая на милый портрет. Вдруг охватил его стыд: в такие торжественные, великие минуты, когда нужно было все свое, личное, отбросить куда-то, позабыть и думать о самопожертвовании, о смерти, о подвиге, он думал и писал о личном счастье, о победе, о Георгиевском кресте, о славе, о долгой счастливой жизни с веселой, чуткой, жизнерадостной графиней Лилей. В ушах звучало ее любимое словечко: «Подумаешь?»… «Подумаешь — Порфирий мне предложение сделал»… А незримый хор все пел в душе веселыми, бодрыми драгунскими голосами:
Чернявая моя,
Чернобровая моя,
Черноброва, черноглаза
Раскудрява голова!..
С карточки Бергамаско улыбалось несказанно милое лицо, и, казалось, вот-вот оживут и счастьем загорятся блестящие черные глаза и маленькие губы сложатся в неотразимо прелестную улыбку.
VII
Драгомировская дивизия, направляясь через Румынию к Дунаю. остановилась на дневке у деревни Бею.
Афанасий лежал подле своей низкой палатки и смотрел, как его денщик, солдат Ермаков, сидя на корточках, налаживал «паука». Подле Афанасия, подложив под себя скатку, сидел молодой стрелок с пестрым охотницким кантом вокруг малинового погона. Загорелое, чисто выбритое лицо было точно пропитано зноем долгого похода. Черное кепи было сдвинуто на затылок. Мундир расстегнут, и ремень со стальной бляхой валялся подле стрелка.
От самоварчика-«паука» тянуло смолистым дымком сухих щепок, томпаковое туловище самовара побулькивало, и легкие струйки пара вырывались в маленькие отверстия крышки.
— Зараз и вскипит, — сказал Ермаков, — пожалуйте, ваше благородие, чай запаривать будем.
Не вставая с корточек, ловкими, гибкими движениями денщик достал чай из поданного ему мешочка и всыпал в мельхиоровый чайник, ополоснул, залил кипятком и поставил на самовар.
— А переправа будет, — вдруг сказал он, — солдатики сказывают у Зимницы.
— Ты почем знаешь? — спросил Афанасий, — это же военный секрет. Никто, кроме Государя Императора и Главнокомандующего, о том не знает и знать не может.
— Точно, ваше благородие, тайна великая. Оборони Бог, турки не проведали бы. Ну, только солдатики знают… От них не укроется. Мне говорил один понтонного батальона — земляк мой… У Зимницы… И казак Терский, пластун, сказывал тоже. Там, говорит, берег — чистая круча и не взобраться никак. Виноград насажен. У турок, сказывал, ружья аглицкие, многозарядные и бьют поболе, чем на версту, и патронов несосветимая сила. Так в ящиках железных подле их ашкеров и стоят.
— Откуда казак все это узнал? — спросил Афанасий.
— Ему болгары-братушки сказывали.
Солдат вздохнул.
— Ну, однако, возьмем!.. Взять надо!..
Он разлил чай по стаканам и, подавая офицеру и стрелку, сказал:
— Пожалуйте, ваше благородие. Коли чего надо будет — вы меня кликните. Я тут буду возле каптенармусовой палатки.
И с солдатской деликатностью Ермаков ушел от офицерских палаток.
— Видал-миндал, — сказал стрелок. — Все, брат, знают. Все пронюхают. Почище колонновожатых будут. У нас стрелки тоже говорили, что у Зимницы.
— Все одно, где укажут, там и переправимся, — сказал Афанасий. — Скажи мне, князь, что побудило тебя вдруг так взять и пойти на войну солдатом?..
— Офицерских прав не выслужил, пришлось идти в солдаты.
— Но ты? Мне говорили… Ты труд презираешь… А это же труд!..
— Еще и какой!
Стрелок показал свои руки, покрытые мозолями.
— Видал? А ноги в кровь… Эту проклятую портянку повязать — это же искусство! И сразу не поймешь такую на вид немудрую науку. Почище и поважнее будет всех этих чертячьих Спенсеров и Карлов Марксов.
— И вот ты пошел!.. Добровольно!.. Что же, или и тебя захватило, как многих захватило…
— Видишь, Афанасий… Я и точно хотел жить так, как создан был Богом первый человек. Без Адамова греха, не мудрствуя лукаво. Ты помнишь — в Библии…
— В Библии?.. Ты за Библию принялся? С каких это пор? Это после твоих чертовых Марксов, Бюхнеров и еще там каких мудрящих немцев. Чудеса в решете!
— Так вот, по Библии, Бог создал человека для того, чтобы он ничего не делал. Пища сама в рот валится. Животные служат ему. Солнышко греет. На мягкой траве с этакой милой обнаженной Евушкой сладок сон. Это и есть райская жизнь — ничего не делать. Ни о чем не думать, не иметь никакой заботы. И надо же было этому балбесу Адаму согрешить и навлечь на себя проклятие! Стал он задаваться дурацкими вопросами. Отчего солнце светит? Что ему, дураку? Светит и светит — радуйся и грейся в его лучах!.. Нет, стал думать, а какая там земля?.. А имеет рай пределы и что за ними?.. Вот осел, как и все ученые ослы… Что ему с этого? А накликал на себя беду — труд…
— Но ты, князь, кажется, сумел так устроиться, что не трудился никак.
— Устроиться-то я устроился, а вот представь себе — стало мне тошно. И пошел я потому еще… Ну, да это потом… Пришел, видишь ли, такой момент в жизни, что либо в стремя ногой, либо в пень головой. Ну, пня-то мне не захотелось, — вот и надел солдатскую лямку.
— А трудно?..
— Поди, сам знаешь… Нелегко. Не говорю — физически, — ну, там бороду побрить, волосы чтобы под гребенку, работы, ученья, поход — все это ничего… А вот морально очень трудно было. Перекличка вечером. И молитва!.. Ты понимаешь, я — Болотнев — ученик Кропоткина, я — атеист, ничего такого не признающий, а пой молитву… Да у меня и голос оказался хороший, слух, веди роту за собой… Фельдфебель приказал… Пой «Отче наш»!.. А то, понимаешь? Ведь фельдфебель может и в морду заехать. Зубы посчитать.