Владимир Афиногенов - Аскольдова тризна
«Как же так?! Господи… Не смог даже проститься… Родная моя! Мама… Как же так?!» — лихорадочно бились в голове мысли.
Ко мне подошла сестра, села рядом, прижалась боком к моему локтю. Я поднял голову, кажется, в моих глазах стояли слезы.
— Не убивайся, брат… Перед смертью она всех простила…
— Вы не могли подождать два дня?! Прежде, чем опустить её в могилу.
— Не могли… Ты знаешь сам, что по нашей вере покойника не оставляют в доме свыше одного дня и одной ночи.
— По нашей вере… — передразнил я сестру. — Всего лишь условность…
— Как и по вашей… — не сдавалась Максимилла. — Вы, православные, тоже больше трёх дней и трёх ночей не держите умершего дома.
Нужно отдать должное выдержке сестры, с её доводами мне пришлось согласиться. Я встал:
— Ну, ладно. Покажи, где её схоронили.
— Не сегодня… Завтра. Ты устал с дороги.
— Нет, сегодня! — заупрямился я.
— Хорошо, пошли.
Долго я стоял у могильного холмика матери, муторно-горько было у меня на душе. И уже не от того, что не смог проститься, а от воспоминаний о её безрадостной жизни…
«Почти юной осталась без мужа, с двумя малютками на руках в той, кровавой кутерьме… И мыкалась по чужим углам и работала, не разгибая спины даже в старости, чтобы иметь хотя бы кусок хлеба… И в великой бедности прожила с моею сестрою, конечно, община поддерживала их, как могла… Так они существовали в хвалёном равенстве; хотя не думаю, чтобы ересиарх и чиновники, делая вид, что разделяют нищету со всеми, существовали так же, не думаю… И мне в этом в тот раз пришлось убедиться, когда я попал на званый обед. Тогда ещё был жив Сергий-Тихик. Он позвал меня к себе, узнав, кто я. А Тихик любил богословские споры, доказывая, что вера его правильная… Я пришёл к нему и увидел, как стол ломился от разного рода закусок и вин… Чего там только не было!
Сестра и мама спросили потом, чем нас угощали, и чтобы не огорчать их, ответил: «Да так… Хлеб, лук, ячменная каша. Рыба… Мяса не было. А если бы и подали, то мне, как понимаете, есть его нельзя…» — «Мы его не едим тоже, потому что не видим», — смеясь, сказала Максимилла.
А ведь в общинную казну они платили немалые деньги, которые шли не только на содержание тюрьмы и на вооружённые войска. Жирели ересиарх и его окружение…
Но я же мог как-то помогать сестре и матери. Да вот, не сумел. «Виноват. Виноват, мама! Родная… Ты же, наверное, перед тем, как сомкнуть навечно уста, что-то хотела сказать мне на прощание? Что?!»
Возвращаясь с кладбища, я спросил Максимиллу об этом.
— Она бредила в сильном жару… Звала меня, тебя, нашего отца. Он казался ей живым, а не распятым на деревянном кресте… А потом пришла в себя: лицо у неё сделалось просветлённым, чистым, открыла глаза — они тоже были лучистыми, и тихо сказала: «Наклонись ко мне, дочка…»
Я подошла, поцеловала её лоб: жара не наблюдалось… «Я умираю и прощаю всех… Жаль, что не увижу твоего брата… Я хотела ему сказать…» — Тут она поперхнулась, дёрнулась всем телом, вытянулась и затихла… Я, не помня себя, выбежала из дома на улицу, чтобы позвать людей.
— Значит, я прав, если подумал — что-то она мне хотела сказать, — произнёс вслух. — А что именно?…
Этот вопрос теперь не давал мне покоя всюду, где бы я ни был… Ходил ли по городу по узким улицам, перескакивая помойные лужи, ибо хозяйки Тефрики выливают содержимое грязных тазов и кастрюль прямо с порога своих домов, посещал ли рыночную площадь на которой продавали рабов, совершал ли загородные прогулки…
«Что же она хотела сказать?» — Вопрос сверлил мозг, мучил меня.
И вот как-то я остановился возле тюрьмы, единственного здания имеющего три этажа. Узкие окна зарешечены железными прутьями, — они в три ряда спускались к земле, уходили в нишу, и оттуда, из углублений в стене доносились, как показалось, стоны и крики…
— Слушаете? — с вопросом обратился ко мне незаметно подошедший и вставший рядом незнакомец. — Чем не ад?… Царство сатаны на земле… Ты же, православный, думаешь иначе…
— Откуда узнал, что я — православный?
— Я всё знаю.
— Павликианец?
— Нет. У меня своя вера.
— И какая же?
— Угадывать будущее… Хорошо понимать настоящее… Чтить в душе прошлое…
— А если оно отвратительно?
— Время не бывает таким. Отвратительны люди, живущие или жившие в этом времени.
— Не все же люди?
— Конечно. Но большинство…
— Кто ты?
— Человек!.. Не Бог и не Сатана… Человек, — снова повторил незнакомец. — Но я всё вижу и ощущаю… И могу сказать, что волнует тебя… Могу и помочь.
Предзакатные лучи скользили по крышам ломов, а внизу уже собрались сумерки. Незнакомец шагнул ближе, и я теперь хорошо мог рассмотреть его лицо… Оно было бесстрастным и неподвижным, как маска. Низ подбородка далеко выступал вперёд, что говорило о силе характера этого человека, но уголки губ, сильно опущенные книзу, выдавали в нём натуру необузданную, но вместе с тем и капризную. На застывшем лице лишь ярко горели глаза: тёмные, пугающие своим глубинным огнём…
На вид незнакомцу можно дать около сорока, может, чуть больше. Одет в широкий длиннополый плащ, руки держал засунутыми в боковые разрезы, — локоть правой находился выше левого, из этого я сделал вывод, что его ладонь покоилась на рукоятке ножа или кинжала. На голове сидел плоский колпак с широкими полями, который не носят здешние жители… «Значит, он не местный», — предположил я.
— Да, я не из этого города, — угадав мои мысли, сказал незнакомец. Отчего я невольно вздрогнул.
— Я ведь об этом самом подумал…
— Знаю. Потому и ответил.
— Всё-таки — кто ты? — снова переспросил я.
— Я как мусульманский дервиш, взбиваю ногами пыль дорог разных стран, я — везде и нигде…
— Зовут же тебя как-то?
— Зовут… Именем одного из ангелов, управляющих временами года: Гасмаран… На моей правой руке надет талисман счастья, благодаря которому я ограждён от влияния судьбы…
Он оголил руку, и я увидел в золотом кольце крупный пергамент на котором были изображены правильные геометрические фигуры, соединённые полудугами, образующими четыре слегка выгнутых треугольника. Снизу одного нарисована луна в своей четверти. Как месяц на башне арабской мечети… Талисман счастья[46] окружали слова, начертанные по-латински, кои я не разобрал. Крепился он к руке цепочкой.
Незнакомец распахнул плащ и извлёк из кожаной сумки, пришитой к широкому поясу, но не снизу, а сверху, завёрнутую в алый шёлк серебряную пластину. На сумке он держал ладонь правой руки, отчего я подумал, что держал он её на рукоятке ножа или кинжала. Показывая мне пластину, Гасмаран сказал:
— А это талисман могущества и безопасности… Он нам с тобой ещё пригодится.
«Не человек ты, а злой дух…» — подумал я, но враз успокоился, когда увидел на пластине изображение Бога, восседавшего в облаках на троне, и надпись в двойном круге: «Я есмь Альфа и Омега, начало и конец. Тот, который есть, и был, и придёт. Вседержитель. Я есмь живущий из века в век, имея ключи от смерти и ада».
А успокоившись, я повёл Гасмарана к себе домой, познакомил с сестрой, накормил и оставил его ночевать… «Если он и дух, то из белого царства добра», — сказал я себе.
Мы легли. Мне не спалось. В окно проникал лунный свет. Гасмаран дышал ровно, сестра за занавеской слегка постанывала, видно, ей снились какие-то кошмары… «Он сказал, что знает, о чём я думаю… И пообещал помочь… Каким образом, интересно?…»
Луна, вся в полном своём блеске, поднялась над крышами домов и образовала у нас на полу дорожку. И тут я напряг зрение, ибо Гасмаран встал с лавки, где ему постелила Максимилла, и пошёл по лунной дорожке, которая вела прямо к моему ложу… Я оцепенел, потому что видел, — шёл он с закрытыми глазами. Я знал людей, в полнолуние бродящих по карнизам зданий, ходящих в самых опасных местах, — они могут пройти во сне даже по самому краю пропасти, но стоит их только окликнуть… и они сорвутся и разобьются! «Наверное, и он подвержен этому…» Но нет, открыл глаза, наклонился ко мне и тихо сказал:
— Одевайся. И следуй за мной.
И я, словно солдат командиру, подчинился ему. Оделся, вышел на улицу и молча последовал за ним…
Он подвёл меня к городским воротам, что-то сказал стражникам, и они нас беспрепятственно пропустили, хотя было уже поздно…
«Куда он ведёт меня? И почему я не спрашиваю его об этом?» — такие вопросы я задал себе.
Вскоре мы оказались на кладбище и остановились у могильного холмика моей матери. Луна светила так, что на камне надписи видно не было, но Гасмаран уверенно сказал:
— Вот мы и пришли… Ты узнаешь теперь, что она хотела сказать тебе перед смертью…
Я с суеверным страхом смотрел на его лицо: оно, как и там, возле тюрьмы, казалось безжизненным, ещё бледнее при лунном свете.