Дмитрий Вересов - Семь писем о лете
А дядя Саша (его сын и родной брат Мишиного отца, входящий в Союз художник) писал «уходящую натуру», как это у него называлось. То есть писал – широкой кистью, будто питерским своенравным ветром или удалой, точной и мудрой, дворницкой метлой – проходные дворы, облезлые крыши под блеклым небом, трамваи, убегающие в далекую перспективу, старые деревья в парках, особняки, поливаемые дождем и отражающиеся в мокром асфальте и в речных водах. Писал истоптанный, в трещинах, серо-розовый гранит набережных и сохранившуюся кое-где синюю брусчатку переулков, смиренные городские кладбища и еще серых и черных котов и псов – бродячие неприкаянные городские души.
Выставка была ностальгической и душевной, как уже упоминалось, а ностальгии и душевности в среде питерских фотографов и художников всегда в избытке, поэтому отбор произведений душевным отнюдь не был, и имели место многочисленные интриги, потому что сколь ни велик выставочный зал, а все ж не безразмерен. Но дед Владимир и дядя Саша были непременными участниками подобных выставок. Стало быть, и речи не шло о том, чтобы не принять их работы или даже просто ограничить их участие, сократить количество заявленных произведений или развесить их невыгодным образом, например, в глухом и душном и почему-то всегда дурно освещенном левом приделе первого этажа. Но мало того, они на пару – по словам деда Владимира, «используя достижения макиавеллевской дипломатии», – сумели устроить так, чтобы на выставку приняли и несколько Мишиных работ, составляющих серию. «Дипломатия» эта, честно говоря, свелась к тому, что Январевы-старшие уговорили Илью Саватеева, любимого дяди-Сашиного ученика, уступить забронированное за ним «пространство экспозиции» Мишке, посулив за это выставку в престижнейшей галерее «Ленинград». Зато в «Петербургском салоне», как назывались подобные экспозиции в Манеже, к вящей зависти и возмущению многих, оказалось сразу трое Январевых.
Но что победителям до сплетен!
Однако вот что удивительно: поощрительную грамоту, помимо диплома участника, получил только один из них, а именно – Миша, за свою серию зимних черно-белых городских пейзажей и жанровых композиций, выполненных способом комбинирования старинных – коллекционных, из дедовых-прадедовых запасов, – и новых, собственно Мишиных, фотографий. Одну из таких композиций – Львиный мостик в снегу и рядом с огромным белым заснеженным львом продрогшая барышня в длинной юбке, в короткой и узкой в талии курточке, в заснеженной шапочке и в муфте – музей выразил желание приобрести для своих фондов.
Мише польстило предложение – он и не чаял, что такое может произойти, но жаль было расставаться с удачной работой, тем более что она входила в коллекционную серию, и коллекция без нее осиротела бы.
Конечно, Миша мог бы попытаться сделать копию, но техника работы была во многом основана на случайных эффектах, на капризах химикалий, на ювелирной точности выдержки, на благосклонности капризного, сложнохарактерного, иногда даже злокозненного и – непостижимого божества фотографов и художников, которое мы привыкли называть попросту светом.
И только Миша знал, сколько материала было забраковано, сколько неудач пережито, сколько идей развоплотилось в тупиках неудавшихся экспериментов, прежде чем внезапно в ванночке с проявителем он увидел то, что стремился увидеть: полупрозрачный – призрачный – заснеженный силуэт девушки, глядящей из некоего своего времени на каменного – будто бы застывшего в вечности – белого льва. Вот так-то.
Переговоры о продаже «Львиного мостика зимой» вел дядя Саша как представитель несовершеннолетнего племянника. Он прекрасно понимал противоречивость Мишиных чувств. Но понимал также, что пусть не гениальность, но истинность художника, что бы там ни говорили лентяи и неудачники, определяется все же востребованностью его произведений и что расставание со своими детищами для мастера не то что неизбежно, но закономерно. Данную истину он пытался втолковать Мише, который отвечал:
– Да все я понимаю, дядь Саш, но все равно… – И махал рукой. Будто отгонял назойливую муху. А потом вдруг, где-то через неделю уговоров-переговоров и легонькой нервотрепки, сказал: – Дядь Саш… Я тут решил… Или все, или ничего. Пусть или всю серию покупают, или обойдутся. И еще я хочу сделать альбом в том же духе, но в разные времена года.
Дядя Саша удивился, подумал, а потом, подумав, выразил свой восторг Мишиной идеей:
– А ты, Мишель, черт дери, прав! Пусть как бы всё покупают! Но они дорого не купят, Мишка. Какое там дорого! Ты все же как бы без году неделя… А уже условия диктуешь, претензии там, гордыня не по рангу… Но с другой стороны, как бы… Мне бы в твои годы так-то… Всяко лучше, чем ничего. Попробовать-то можно. Деда привлечем, чтобы поднажал.
И предложение под деликатным, но твердым нажимом дяди и деда Январевых было принято. Цены настоящей небогатые музейщики, конечно, не дали, но в соглашении о купле-продаже оговорено было условие, что серия фотографий Михаила Январева «Зима в Петербурге» будет по первому требованию предоставлена автору для изготовления репродукций. Когда он, скажем, по достижении совершеннолетия (вряд ли раньше, предположил дед Владимир) соберется подготавливать к изданию фотоальбом «Петербургские тени», или «Петербургские видения», или «Путешествие в Петербург», или как там еще будущий автор его назовет.
Это был успех. Вдохновляющий, окрыляющий, доводящий до бессонницы, питающий мечты ни более ни менее как о мировой славе. Несколько мучительный, как всякий истинный успех. Но…
Но снег этой вдохновенной зимы стаял, и грянул май, на редкость теплый, даже жаркий, и вдохновение будто бы растаяло вместе со снегом, испарилось на солнце, и стали у Миши-Майка получаться только «умилительные картинки для отроковиц, старых барынь и туристов», как определял их дед Владимир. А самолично Майк Январь именовал и вовсе непечатно.
И вот теперь он развешивал на прищепках результаты двухмесячных съемок, питая слабую надежду на то, что хоть одна-две фотографии из множества нащелканных получились приличными и смогут послужить материалом для дальнейшей сложной и кропотливой работы, смогут послужить ловушкой для той случайности, которая являет на свет божий шедевр.
Сравнительно пристойных, пусть и по-питерски несколько банальных, фотографий оказалось не одна или две, а даже четыре. Там были вода и небо, вылизанный невской водой гранит ступеней, взлетающая с парапета набережной чайка, немножко смазанная и потому ненавязчивая разноэтажная архитектура и еще изломанное отражение фонаря в мрачной луже, избитой дождем. Фонарь Майк снимал буквально на днях, когда июнь – обманчивое лето – вдруг накликал циклон, продрог и рассопливился и зарядил тягомутными недельными дождями.
Итак, сто́ящих фотографий оказалось четыре. Остальные можно было под автограф или даже просто так, если уж совсем постыдные, раздаривать знакомым девчонкам или отдать маме, чтобы она поступила с ними по своему усмотрению. С мамой существовала договоренность о том, что Майк невостребованные фотографии или те, которые он счел негодными, не выбрасывает, а отдает ей. Майк чаще всего соблюдал договоренность. Обычно мама раскладывала его работы по альбомам и бережно хранила, но иногда, в порыве тщеславной щедрости, дарила то, что ей не слишком нравилось, какой-нибудь своей подружке и с удовольствием выслушивала восторженные комментарии по поводу гениальности ее сына.
Когда фотографии просохли, Майк занялся их сортировкой. Четыре упомянутых сложил в особую папку для перспективных черновых работ, туда же поместил и негативы. А остальные снимки перебирал и раскладывал налево-направо – для девиц, для мамы. Одну он вдруг задержал в руках, раздумывая, куда бы ее. Девицам эта фотография не годилась, потому что на ней была – девица, лохматая, худенькая, с большой сумкой в обнимку. Маме фотография не годилась, потому что вызвала бы бесконечные расспросы о том, кто такая лохматая и зачем Мишеньке понадобилось снимать этакое чучело, неужели у него такие знакомые?
– Это в вашей коммуне такие? Творческие натуры? – широко раскрыв глаза, сиплым шепотом спросила бы мама. – Я так и предполагала, Миша. Я была уверена, что у вас там бедлам и грязь. Разве ты не видишь, что она на бродяжку похожа? Она из панков или каких-нибудь обновленных хиппи? Сразу видно, что в голове у нее такое же безобразие, как и на голове. Неаккуратная девушка. Неженственная. Наверняка еще и курит или даже хуже. Наверняка она… слишком доступна. Неужели ты с ней… дружишь?!
И попробуй потом докажи, что снимок случайный. Попробуй – и замучаешься долгими объяснениями, утонешь в странных маминых подозрениях, ни на чем не основанных выводах и вопросах, на которые как ни ответишь, все будет невпопад и многосмысленно.
Попробуй доказать, и, все прокляв, запутаешься, как запутался когда-то давно ушедший от нее, утомившийся непрестанными доказательствами отец. Ушел он, потому что в какой-то момент ясно осознал, что все равно ничего не докажешь женщине, жаждущей высокой драмы или даже трагедии, постоянно ищущей театральности, аффекта, явленного идеала в тусклых буднях неуспешной и никчемной инженерши, живущей в постоянном страхе перед сокращением штатов и недовольством начальства. Еще достаточно молодой и привлекательной, но, несмотря на свои искания, которые отец определял как рудиментарно подростковые, не способной к обновлению и полету, не способной оценить мелкие жизненные радости.