Дмитрий Вересов - Семь писем о лете
– Я думаю, Марик, наши возражения будут проигнорированы. Вы же не бандит, Сергей, и не эстрадный зануда. Зачем же мы будем вам отказывать? Мы с Мариком рады Лариному выбору.
На самом-то деле Марк Юльевич (назовем его так по созвучию с настоящим именем-отчеством), Ларисин отец, являвшийся некоей, пусть и небольшой величиной в «структурах», запросто мог отвадить претендента в зятья, но Сергей его вполне устраивал. Потому что, действительно, не был ни бандитом, ни «эстрадным занудой», как выразилась его супруга, ни «хомяком», как сам он определял людей с гуманитарными склонностями и поэтическими задвигами, а, следовательно, со смутными житейскими и материальными перспективами.
Так или иначе, Серега пришелся ко двору. И теперь он надеялся, что его находка при посредстве Ларисы попадет в руки Марка Юльевича. И тот, пользуясь своими служебными полномочиями, сможет отыскать адресата семи конвертов, обнаруженных Серегой на погоревшем чердаке «дома с башнями».
Марк Юльевич не отказал, но и в восторг не пришел. Но был он, не в упрек ему сказано, тщеславен, как бывает тщеславен иллюзионист, что вызывает фокусами своими изумление почтеннейшей публики. И поэтому, желая показать свои возможности будущему зятю, а также проявить лишний раз – на всякий случай – свое благорасположение, он согласился навести справки относительно адресата писем, спасенных Серегой. Но…
– Но должен сказать, Сергей, что мало надежды. Скорее всего, этой Анастасии Александровны Афанасьевой и следа не осталось в земных пределах. Конверты, видишь, старые. Хорошо, что из толстой крафтовой бумаги, в таких заказные письма, верно, отправляли. Я думаю, военного времени послания. Конверты мы, конечно, вскроем, ничего не поделаешь! Возможно, внутри найдутся какие-то факты, которые помогут нам найти эту самую Анастасию Афанасьеву. Или ее потомков, что скорее.
– На ощупь там, похоже, фотографии, – заметил Сергей. – И довольно много. Такие толстые конверты.
– Похоже, похоже, – закивал Марк Юльевич. – Тем более следует вскрыть. Но я тебе гарантирую: ничто не пропадет. Если ничего такого, ну, ты понимаешь… Если ничего такого, то расследование проведем в частном порядке, шерочка с машерочкой, как говорится, шерше наведут.
– Спасибо, Марк Юльевич, – сказал Серега. Но в глубине души решил, что вляпался. Он-то надеялся, что все будет намного проще: стоит только передать конверты будущему тестю, как они легко и просто, по некоему мановению, попадут к адресату, и все будут довольны – и адресат тем, что получил, вернее, получила, весть из собственной далекой юности, и Серега с Марком Юльевичем – своим собственным благородством.
– Не за что благодарить, – потянулся в кресле Ларкин папахен. И повторил мысль мудрого Петра Никитича: – Знаешь, Сергей, я оценил твой порыв, но… вполне возможно, что не стоило тревожить это старье. Пусть бы горело, меньше проблем. Ты извини, но, если здесь, в конвертах, некий вселенский или даже местного значения геморрой, я сделаю вид, что в глаза их не видел, и тебе от души посоветую тоже лишиться памяти.
– О’кей, – кивнул Серега.
– И отлично, – пропел папахен, гася холодные искорки в глазах, и поболтал льдинками в стакане с виски. – За взаимопонимание!
– О’кей, – качнул Серега своим стаканом.
В конвертах никакого геморроя, однако, не оказалось.
Но были там письма – семь писем ленинградского мальчика. Семь писем на пропахших дымом старых, рыхлых тетрадных листках и множество фотографий города, стоявшего на пороге мученичества.
Времени после разговора прошло с неделю и:
– Я ее нашел, эту самую Анастасию Александровну Афанасьеву, – сообщил папахен почти накануне свадьбы, – жива еще. Вот адрес, если птички в паспортном не напутали. По возрасту – она. Но сколько там ей лет теперь? Старуха. Или в маразме, или слаба. Ты вообрази, что с ней сделают эти письма? Могут и убить. Так что на твоей совести – нести или не нести. Как хочешь. Вот конверты в этом пакете. Вскрывались аккуратно, ничего не порвано, не потеряно. В музей города бы эти снимки, да больше забот у меня нет. Нигде это твое сокровище не заприходовано. Вот сам и выбирай: в музей отдать или старушке. Или выбросить и забыть. Принимай, друг, решение. Это чтобы ты знал, что всякая инициатива наказуема.
Серега недолго думая выбрал старушку, раз уж жива, пусть сама распоряжается. Но сам писем не понес, памятуя о наказуемости инициативы, а также из боязни старушечьих эмоций и сердечных припадков. Он попросту отправил по почте бандероль, а потом, женившись на Ларисе, забыл обо всем в радостях свадебного путешествия на турецкий курорт.
Сереге Сорокину мы скажем спасибо, так же как и «птичкам» из паспортного отдела – оттого что прозевали в картотеке заметку о том, что адресат, подходящий по возрасту, по причине смерти выбыл. На возраст же нашей Аси, полной тезки своей прабабушки, «птички» внимания не обратили. Но нет сомнения, что и Серега, и «птички», и Марк Юльевич послужили, что называется, орудиями судьбы. И я осмеливаюсь подозревать, что и разгильдяйство, приведшее к возгоранию строительного мусора на чердаке «дома с башнями», случилось не просто так.
Не нами замечено, что ручейки случайностей наполняют реку судьбы, и все мы плывем по этой реке в неведомый нам океан…
* * *Кто из вас в ранней юности не измышлял себе любви, кто не спасал ее или не был спасаем из волн морских, не вызволял или не был вызволяем из огненного плена, кто в противостоянии – один против многих – не защищал любовь свою от покушений злоумышленников, пусть бросит в меня камень. Пусть бросит, но окажется либо лжецом, либо беспамятным, либо предавшим свою перволюбовь.
Перволюбовью я называю то изначальное, измышленное чувство, тот совершенный сюжет, который если и терпит питающие его дополнения, то все равно замкнут, как новорожденный бутон. И чудо в том, что этот сюжет по нашей воле постоянно переживается как новоявленный, как откровение. И чудо в том, что он существует. И сотворенный нами избранник, без всякого сомнения, достоин наших высоких чувств, нашей жертвенности и нашей благодарности.
Трагедия перволюбви в том, что она, невоплощенная, со временем и по мере нашего взросления изживается в повседневности, исходит на иллюзии, но тлеет, все тлеет в самой глубокой глубине и не дает живой душе успокоения. Мы ищем, и ждем, и надеемся на обретение, не отдавая себе в том отчета. И в многократных наших разочарованиях, в страхе перед обыденностью, в тоске, вызываемой обыкновенностью, в бытовой скуке виновны именно наши мечтания. Но покуда живы они, жива и душа, их породившая.
Если же чья-то перволюбовь обретает свое воплощение и расцветает, то слагается предание. Но души, погрязшие в убожестве, считают – чтобы утешиться – такие предания небылицами, тем более что внятного завершения у таких преданий не имеется, потому что какое же может быть завершение у расцветшей мечты? Какое же? Страшно подумать. Да и не хочется думать о том, принесет ли плоды цветение или сгинет пустоцветом. Или распылится мечта по Вселенной, и каждый атом ее будет миллионы лет скитаться в поисках своей орбиты, лишь иногда вспыхивая отраженным светом чужих звезд…
Беда в том, что нам не дано понимание результата – перед нами бездна. Я же говорю – природа мечты, природа перволюбви трагична, на острие иглы существует греза, осуществление ее или увядание одинаково означают прощание с нею. Столь же горестна она, затянувшаяся на жизнь и привычная или, в иных условиях – при высокочувствительности ее творца, способная иссушить его, измучить и даже довести до безумия.
Но блажен тот, кому светит она в юности – свято и трепетно. Чрезвычайную ранимость придает она, но какой при этом силой наделяет! И как бы желалось, чтобы сила эта оставалась с нами до конца нашего пути. Но…
Но пора вернуться к нашей повести.
…Ася, Ася.
* * *– Ася! Ася! – позвал с порога Александр Андреевич, Асин отец. – Ася! Ты дома? Ася, ты меня слышишь? Анастасия, дитя мое!
Ася сидела у окна в своей комнате и смотрела на дождь, размывший краски лета, и думалось ей, что и чувства, и души человеческие блекнут под дождем, и расстояния, их разделяющие, становятся неизмеримыми, такими, что нет надежды их преодолеть. Струи как струны, натянутые в проеме окна, и звучит тоскливая и однообразная мелодия одиночества.
– Анастасия, дитя мое!!!
Если папа говорит «дитя мое», значит, делать вид, что не слышишь его, не стоит, потому что настал момент колебательный – между обычной добродушной сдержанностью и приступом редкой, но довольно-таки бурно выражающейся раздражительности, в общем простительной для хирурга после случающихся трех-четырех срочных полостных операций в сутки.
– Анастасия!
– Ммм?
– Что за манера мычать?
– Здравствуй, папа! – строптиво подчеркивая каждый звук, проговорила Ася и потянула за проводки наушников-бусинок. Наушники повисли у колен, тихо брякнув друг о дружку.