Себастьян Барри - Скрижали судьбы
Его красноречие тотчас же увяло, наверное, потому что тут он поглядел мне в лицо. Уж не знаю, что там было, на моем лице, но согласием это не назовешь.
— И, конечно же, мне будет так приятно, так легко и радостно стать проводником, стать даже, наверное, автором твоего перехода в лоно церкви. Что, я надеюсь, ты сочтешь мудрым и поистине замечательным, волшебным решением.
— Перехода? — спросила я.
— Ты ведь прекрасно знаешь, Розанна, о недавних волнениях в Ирландии, и во время этих волнений всем протестантским сектам несладко пришлось. Сам я, конечно, уверен, что ты серьезно заблуждаешься и, если продолжишь упорствовать в этом заблуждении, то погубишь свою душу. Однако же мне жаль тебя, и я желаю тебе помочь. Я смогу найти тебе хорошего мужа-католика, который закроет глаза на твое происхождение, потому что, если мне снова будет позволено это сказать, ты наделена невероятной красотой. Розанна, ты и впрямь самая прекрасная девушка у нас в Слайго.
Он сказал это с такой простотой и такой явной — я чуть не сказала — «невинностью», чем-то очень на нее похожим, и сказал это так мило, что я против своей воли заулыбалась. Это было как получить комплимент от старой дамы из высшего общества Слайго, какой-нибудь миссис Поллексфен или миссис Миддлтон, в горностае и добротном твиде.
— Глупо, конечно, что я тут тебе льщу, — сказал он. — Все, что я хочу сказать: если ты позволишь мне взять тебя под крыло, я помогу тебе, и я очень хочу тебе помочь. Я также хочу добавить, что всегда высоко ценил твоего отца, несмотря на то что он поставил меня в неловкое положение, и я действительно любил его, потому что он был честной душой.
— Только пресвитерианской, — сказала я.
— Да, — ответил он.
— Моя мать из Плимутских братьев.[18]
— Что ж, — сказал он, и впервые в его голосе показались нотки враждебности, — не стоит об этом думать.
— Но я должна думать о своей матери. И всегда буду думать о ней. Это мой долг.
— Твоя мать, Розанна, очень больна.
Ладно, я просто не слышала, чтобы это говорили вслух, и мне было неприятно это слышать. Но да, я знала, что это правда.
— И скорее всего, — сказал он, — тебе придется сдать ее в лечебницу. Надеюсь, я не слишком тебя пугаю?
Ох, как же он пугал меня. Стоило ему произнести эти жуткие слова, как в животе у меня все перевернулось, а все мышцы заныли в своих решетках из костей. Не успев понять, что я делаю, я внезапно и неумолимо сблевала на коврик прямо передо мной. Отец Гонт отдернул ноги с поразительной быстротой и аккуратностью. На полу лежали остатки чудесного тоста, который я приготовила нам с матерью на завтрак.
Отец Гонт поднялся.
— Тебе, наверное, нужно тут прибрать?
— Я приберу, — ответила я, прикусив язык, чтобы не извиниться. Отчего-то я знала, что никогда не должна извиняться перед отцом Гонтом и что отныне он станет непонятной силой, вроде погодного катаклизма, который приносит в округу разрушения безо всякого прогноза, без чьего-либо ведома.
— Отец, я не могу поступить так, как вы говорите. Не могу.
— Ты ведь подумаешь об этом? С горя ты можешь принять неверное решение. Я все понимаю. Мой отец умер от рака пять лет назад, умирал он тяжело, и я по-прежнему оплакиваю его. Помни, Розанна, что горю срок — два года. Ты еще долго не сможешь ни о чем как следует подумать. Прими мои наставления, позволь мне наставлять тебя in loco parentis, то есть стать тебе отцом вместо твоего отца, как и подобает священнику. Мы с ним так часто общались, да и с тобой тоже, что ты уже почти пришла в нашу веру. Это спасет твою бессмертную душу, спасет тебя в этой юдоли скорбей и слез. Защитит тебя от всех бурь и несчастий этого мира.
Я покачала головой. Я и сейчас вижу, как я там качаю головой.
Отец Гонт тоже покачал головой, но совсем по-другому.
— Ты ведь подумаешь об этом? Подумай, Розанна, и потом мы снова с тобой поговорим. Сейчас у тебя такое время, когда ты находишься в наибольшей опасности. Всего хорошего, Розанна. Спасибо за чай. Чай был превосходный. И поблагодари от меня свою матушку.
Он прошел в крошечную прихожую, затем на улицу. И только когда он ушел, ушел так далеко, что вряд ли мог меня услышать и только запах его одежды отчего-то задержался в комнате, я сказала:
— До свидания, отец.
Глава десятая
День доктора Грена. Он сбрил бороду! Не помню, писала ли я тут про его бороду. На мужчине борода — это на самом деле способ что-то спрятать, не только лицо, но и внутренние проблемы, вроде как возвести забор вокруг тайного сада или набросить покрывало на клетку с птицей.
Я б хотела сказать, что не узнала его, когда он вошел, потому что так обычно говорят, но я его узнала. Я сидела и писала, когда его шаги раздались в коридоре, и едва успела упрятать все под половицу, как он постучался и вошел — нелегкая задача для древней cailleach[19] вроде меня.
Cailleach — это старая карга из сказок, когда ведунья, а когда и ведьма. Мой муж Том Макналти был мастер рассказывать такие сказки и рассказывал их с невероятным увлечением, потому что верил каждому их слову. Как-нибудь, если захотите, я вам расскажу про двухголовую собаку, которую он видел на старой дороге в Инишкрон. Хотя откуда мне знать, чего вы хотите? Я уж привыкла думать, что вы там есть где-то, где-то там. У этой cailleach с головой неладно! У старой повитухи. А я повитуха лишь своей старой сказке. А уж это те еще роды.
Доктор Грен был весь какой-то тихий, подавленный и блестящий. Наверное, он втер в кожу лица какой-то лосьон, после того как побрился, чтобы воздухом сильно не прихватывало. Он подошел к столу — я сама теперь сидела на кровати, посреди крохотных ландшафтов покрывала, наверное, это какие-то сценки из французской жизни, там мужчина тащит осла и еще что-то — и тут доктор Грен взял со стола отцовский экземпляр Religio Medici и стал его листать. Когда отец умер, я с удивлением обнаружила, что книга эта была напечатана в 1869 году, хоть и знала, что у отца она была с очень давних времен. Его имя, место — Саутгемптон и дата — 1888 были написаны карандашом на форзаце, но я все равно надеялась, что в юные руки отца эта книга попала из рук его отца, которого я, конечно, ни разу не видела. Так ведь могло быть. Поэтому когда я держу эту книгу в руках, то кажется, будто этот маленький томик помнит историю рук, рук моей родни. Одинокому человеку родня служит утешением, особенно в ночные часы, даже если это всего лишь воспоминания.
Поскольку я так хорошо знала эту книжечку, то могла угадать, на что там смотрит доктор Грен. На картинку сэра Томаса Брауна с бородой. Быть может, пока он глядел на бороду — а на круглом эстампе это такой заметный, выдающийся предмет, — то мог и пожалеть о том, что сбрил свою. Отпечатано в типографии «Сэмпсон Лоу, сын и Марстон». Прекрасно как — про «сына». Сын Сэмпсона Лоу. Кем он был, кем он был? Был на побегушках у отца или же пользовался любовью и уважением? Комментарии в книге — Дж. У. Уиллиса. Имена, имена, ушедшие, позабытые, так, птичье чириканье в зарослях повседневности. И если Дж. У. Уиллис может умереть в забвении, то уж насколько проще это мне? Хоть что-то у нас есть общее.
Сын. Это все, что я знаю о собственном сыне. Сын Розанны Клир.
— Старая книга, — заметил доктор.
— Да.
— Джо Клир — чье это имя, миссис Макналти?
На лице у доктора появилось озадаченное выражение, очень-очень задумчивое, как у мальчишки, который пытается решить математическую задачку. Был бы у него карандаш, уж он точно бы лизнул грифель. Он сбрил бороду и больше не прятал лицо, поэтому я вдруг почувствовала, будто за мной должок.
— Моего отца, — ответила я.
— Так он был человеком образованным?
— Это так. Он был сыном священника. Из Коллуни.
— Коллуни, — повторил он. — Коллуни столько пришлось пережить в двадцатые, — сказал он. — Я рад, что когда-то там жил человек, который читал Religio Medici.
По тому, как медленно он произнес последние два слова, я поняла, что он никогда раньше не видал этой книги.
Доктор Грен принялся листать дальше, пропустив предисловие в поисках начала, как это обычно все делают.
— «Моему читателю. Верно, что человек алчет жизни, поскольку жаждет жить даже тогда, когда весь мир клонится к закату…»
У доктора Грена вырвался странный смешок, совсем не настоящий смех, а будто короткое рыдание. Затем он положил книгу на место.
— Понятно, — сказал он, хоть я ни слова не произнесла.
Быть может, он разговаривал со старым бородатым лицом из книжки или с самой книжкой. Семьдесят шесть было Томасу Брауну, когда он умер, — совсем мальчишка по сравнению со мной. Умер в свой день рождения, и такое случается иногда. Доктору Грену, я думаю, лет шестьдесят или около того. Никогда не видела его таким мрачным. Он, конечно, не из тех, кто вечно отпускает шуточки, но иногда видна в нем какая-то необычайная легкость. По сравнению с несчастным Джоном Кейном и всеми его грехами, всеми слухами о приписываемых ему изнасилованиях и прочих проступках тут, в лечебнице, доктор Грен — просто ангел. Быть может, по сравнению и с многими другими людьми, но этого уж я сказать не могу. Если сам доктор Грен чувствует, будто его прибило к ужасным берегам этого приюта, если он сам себя считает вчерашним днем, то для меня он — будущий день, завтрашний день. Так я думала, пока глядела на него, пытаясь развязать узелок этого его нового настроения.