Далия Трускиновская - Сиамский ангел
— А что мне на ум взошло! — заранее веселясь, рассказывал Александр Петрович. — Ввек не догадаешься!
И, желая подтвердить слова, копался на заваленном рукописями столе.
— Оду новую затеял? — спросил Андрей Федорович. — Брось! Твои песни лучше од. Вон и Анета с Лизетой подтвердят.
— Нам до од мало дела, — выглянув из-за веера, сказала хорошенькая Анета. — Вот коли ты, сударь, мне в балетном представлении роль сочинишь — это будет лучше всего!
Обе прелестницы, танцорки недавно открытого публичного театра, в его директоре, господине Сумарокове, души не чаяли. Писал-то он для театра трагедии, но после каждого увесистого и слезливого действа полагалось давать и небольшую комедию, и танцевальный дивертисмент. Или же танцевальную пьесу — про Амура и Психею, про суд Париса, про рождение Венеры. И, понятно, Анете хотелось быть как раз Психеей или Венерой, а не одной из дюжины нимф с гирляндами.
— Да как же сочинять-то? — развеселился Александр Петрович. — Ногам слов не полагается! А какие тебе антраша отбивать — это пускай мусью Фузано придумывают, на то его из Италии выписали.
— Этот придумает! Такую прыготню развел… — изъявила неудовольствие товарка Анеты, полненькая, но с поразительно стройными ножками Лизета. — И вертеж непрестанный, и суета бестолковая, а прежней тонности в танце уж и нет.
— Тебе бы все в менуэтах плыть, как при покойной государыне, — сделал легонькое такое внушение Александр Петрович. Намекнул, что ему более по душе новые итальянские веяния.
Гостьи несколько обиделись и укрылись за веерами. Андрей Федорович, скосив взгляд, видел только верхушки напудренных причесок, а о чем перешепнулись — не услышал.
Вольно же им обижаться, подумал Андрей Федорович, Сумароков дело говорит. И еще раз глянул — и встретил мгновенный взгляд Анеты.
Не первый это был взгляд такого рода…
К вниманию прелестниц Андрей Федорович привык — даже не обязательно было даме видеть его лицо, хватало услышать голос, чтобы возникали любопытство, тяга, прочие нежные чувства. Но Анета, бойкая, норовистая, что видно было и на сцене, но Анета!..
Как он притянул ее на незримой ниточке своего волшебного голоса, так она приковала его взгляд своим танцем. И тут уж ничего не поделаешь — дал ей Господь говорящие руки, говорящее лицо, говорящие глаза… Если бы он для нее оставался лишь голосом, а она для него — далекой фигуркой на разубранной сцене, было бы лучше для обоих. Но она сама искала встречи, и то, что брала с собой подругу, никого не обманывало.
Потому-то на душе у Андрея Федоровича было смутно.
Женившись смолоду и искренне любя жену, дожив примерным мужем до тридцати лет, уж настолько примерным, что даже батюшка на исповеди перестал про стыдное спрашивать, он сперва честно считал, потом принялся себе втолковывать, что его с Анетой двусмысленные беседы — лишь принятое в свете маханье, и, коли на то пошло, ведь не он за ней, а она за ним машет…
— Ты Лукиановы беседы читал? — спросил Александр Петрович. — Так я то же самое задумал на русский лад написать.
— Римские разговоры — на русский лад?
— Ну, не совсем на русский… — Александр Петрович, гоняясь за метким словом, даже прищелкнул пальцами, но слово не шло на ум. — Для нашей словесности разговоры мертвых…
— Я от тебя падаю! — воскликнула Анета. — Вот ты уж и в разговоры с мертвецами пустился!
— Не я — Лукиан! Вот представь — померли господин со слугой, на том свете очнулись, а еще того не разумеют, что они…
— В раю, что ли? — спросил Андрей Федорович.
— В аду! — поправила Анета. — У вас, у сочинителей, все господа нехороши. Куда же господину, как не в ад? А слуга — за ним.
— Да то-то и оно, что у Лукиана не рай и не ад, а Елисейские поля, — объяснил Александр Петрович. — Там, поди, иного дела душам нет, кроме как беседовать. Или вот я задумал, как там медик со стихотворцем встречаются…
— Куда как ты славен, монкьор! — перебила Лизета. — Да ты уморил меня!
И расхохоталась зазывно.
Анетина подружка всячески показывала, что неравнодушна к господину Сумарокову. Он подозревал, что на решительный приступ она не ответит отказом, но воздерживался — танцовщица жила с неким графом, который, проведав, распорядился бы попросту — подкараулить господина сочинителя поздно вечером да и попотчевать палками, дабы впредь был умнее.
— Ты, друг мой, ври, да не завирайся, — серьезно сказал Андрей Федорович. — Нам с тобой Елисейских полей не полагается.
— Да будет тебе проповедовать! Никто у нас нашей православной веры не отнимает, и сочинительство ее не поколеблет. Вон ты про Амура и про Венеру поешь — так что же, это грех? А наутро ты уж в храме Божьем на литургии поешь — так и то ведь не подвиг! Тебе за твое церковное пение деньги платят.
Осадив таким образом Андрея Федоровича, Александр Петрович продолжал толковать о сатире, которую он преподнесет любезной публике под видом разговоров с того света.
— А кой час било? — вдруг некстати спросила Анета, встала и пошла к высоким стоячим часам, колыхая серебристо-серой, затканной серебром верхней юбкой. Стан, вырастающий из юбки, был как тростинка, и она это прекрасно знала.
Когда она подняла тонкую руку и, балуясь, прокрутила стрелку, соскользнули длинные, в четыре яруса, кружева, которыми от локтя продолжался рукав, и было в голой руке что-то куда более соблазнительное, чем в полуоткрытой груди, внимание к которой привлекали большой розовый бант и еще слева, словно вырастая из-за кружев, маленькая, искусно сделанная из шелка роза.
— И точно, пора нам! — Лизета встала. — Андрей Федорович, мне к Сытному рынку подъехать надо, я тебя подвезу.
Танцорка гордилась каретой, в которой ее катали по графскому распоряжению.
Андрей Федорович несколько растерялся. Он чуял подвох — сейчас они окажутся в тесной карете, втроем: Лизета, которой тут же взбредет на ум выставиться в окошко и любоваться городскими видами, а более — заставить мимохожий люд собой любоваться, Анета и он. Тряская карета способствует шалостям…
— Так уж сразу? — спросил Андрей Федорович. И поглядел на приятеля — не догадается ли тот удержать?
— Мы и к концерту не готовились, — пришел на помощь Александр Петрович. — Через два дня, и вся надежда на тебя, мой друг. Только тебя и хотят видеть!
Он сел к клавесину весьма основательно — пусть танцорки видят, что сейчас кавалеры займутся делом.
Александр Петрович прекрасно видел всю облаву на полковника Петрова. Эти проказы театральных девок его развлекали, будь он на месте Андрея Федоровича — пожалуй, что и принял бы авансы увлеченной Анеты. Анета, в отличие от подруги, сейчас была свободна. А также белокура, голубоглаза и вертлява, порой — весьма соблазнительно вертлява. Да и странно было бы, если бы театральная девка не владела таковым мастерством…
— Итак?..
— Любимую, любимую! — потребовала Анета.
— Будь по-твоему, сударыня. — Когда это ни к чему не обязывало, господин Сумароков был со всякой прелестницей галантен.
Он поддернул обшлаги кафтана, в три ряда отделанные широким золотым галуном, и свисающие кружевные манжеты, вознес над клавишами крупные руки и выждал несколько. Ему хотелось поймать веселое вдохновение, необходимое солдатской песне, и это произошло.
— Прости, моя любезная, — несколько фальшиво, но с воодушевлением начал Александр Петрович после небольшого проигрыша. Полковник Петров в комическом ужасе схватился за уши, а Лизета, любившая хорошее пение, замахала на исполнителя сложенным веером, дорогим, французским, из слоновой кости и шелка, с блестками и кисточкой.
— Ну уж нет! — воскликнул Андрей Федорович. — Сначала, сначала, сударь мой!
И он запел, отбивая такт по крышке клавесина:
— Прости, моя любезная, мой свет, прости, мне велено назавтрее в поход идти!..
— Неведомо мне то, увижусь ли с тобой, — подхватила Лизета, и продолжали они уже вдвоем:
— И ты хотя в последний раз побудь со мной!
И точно, что голос полковника Петрова вносил в женские сердца смятение. Пока он говорил — Анета еще держала себя в руках, стоило запеть лихую песню — так и рванулась к певцу.
Она быстро обошла клавесин и встала так, чтобы видеть его лицо, его глаза.
— Когда умру, умру я там с ружьем в руках, разя и защищался, не знав, что страх, — весело пел Андрей Федорович, проникаясь бесшабашным задором и песни, и диктующей ее любви. — Услышишь ты, что я не робок в поле был, дрался с такой горячностью, с какой любил!
Анета держала веер, как дуэлянт — шпагу, целясь Андрею Федоровичу пониже пояса. Он знал это слово из языка модниц — веер говорил «ты можешь быть дерзким, сударь». Вдруг она полностью раскрыла свое оружие. Такое решительное признание в нежной страсти только уже состоявшиеся любовники, пожалуй, позволяли себе на людях.