Бронислава Островская - Геройский Мишка, или Приключения плюшевого медвежонка на войне
А люди махали платками и кричали. Женщины плакали. Песня гремела.
Ах, не лей ты слез напрасно,
Быть солдатом так прекрасно.
И еще:
Боже, дай дожить
До минуты той,
Когда я приду домой.
А потом — первые раненые.
Белые, длинные, они лежали плашмя на своих носилках под надзором серых сестер с красными крестами на повязках. И не походили больше на оловянных солдатиков Стася, даже на людей не были похожи… Это было одно лишь страдание, горе, несчастье, смерть — это была война.
Польский солдат австрийской армииНеужели это они, те самые, что недавно шагали под окнами, сильные, гордые, веселые? Непостижимо. Я знал, но не верил, что это так. Автомобили, телеги, пролетки тянулись сплошной чередой — медленно, осторожно, перегруженные болью. Раненых встречали плачем и криками. Бросали им цветы. Ох, эти улыбки из-под бинтов на лицах, бледных, как воск! Ох, эти взгляды из-под цветов с застывшим страшным немым вопросом! Я видел их. Очень хорошо видел с высоты моего окна. Ловил и откладывал в памяти — все, все! Да, это война.
Порой пробуждалось во мне смутное предчувствие чего-то столь ужасного, что мои стеклянные глаза зажмуривались, лапы бессильно опускались, а сердечная пружинка испуганно дрожала. Но одновременно что-то внутри тянуло меня в этот водоворот, в этот мир с его необъятностью, которая так пугающе переросла все мои прошлые представления о необъятности.
И теперь я, маленький плюшевый медвежонок, ощущая пожар великой европейской войны, мечтал, чтобы и меня коснулось ее пламя. Мне страстно хотелось блеснуть в нем искоркой радости для всех, кто будет сражаться за Польшу.
Вторжение
Но вместе с тем мне становилось скучно. Сидеть на высоком окне, как в театре, и глядеть на европейскую войну — это хорошо для престарелого ученого (если, конечно, тому будет удобно на окне) или уж не знаю для кого еще, — но не для столь живого, авантюрного создания, как Мишка.
Тем более что я снова переставал понимать. Серо-голубая змея австрийских войск вдруг поползла назад. Днем и ночью тянулись под окнами тяжелые фургоны, громыхали пушки, обозы. Оконные стекла сотрясала тихая, но сильная дрожь: «Что-то происходит, что-то происходит». Город был похож на потревоженный муравейник. Толпы спешили на вокзал с чемоданами и узлами. Телеграфные провода за окнами замолкли. Телефон перестал нас информировать. Молчал. Наконец, когда его спросили напрямую, он ответил:
— Прошу прощения. Мы не функционируем. Почему? Стратегические соображения. Не распространяем паники. До связи.
Я был разгневан поведением нашего туза.
— Да чтоб ты лопнул со своей стратегией!
Старая мебель вздыхала. Оружие на стенах нетерпеливо позвякивало. Фигурки в серванте теряли сознание. Японская ваза делилась наихудшими предчувствиями.
Утро 3 сентября поразило нас глубокой тишиной.
— Что это? Что это? — заколотились в нас горячечные вопросы.
Но все мало-мальски компетентное молчало. Телефон беспокоился и спрашивал вместе с нами: «Что это?»
Я выглянул и посмотрел на город, залитый утренним солнцем. Посмотрел и больше уже не спрашивал. Слишком долго участвовал я в играх и обучении Стася, чтобы не понять того, что случилось. С башни ратуши на фоне ослепительной голубизны свешивался… белый флаг.
Это всё. Да. Один лишь белый лоскуток, вяло колышущийся в вышине на ветру. Больше ничего. А город умирает. Закрывает глаза своих окон. Опускает веки штор. Захлопывает с грохотом ворота, словно бы крышки гробов. Что случилось? Что изменилось в смертельную эту минуту? Что?
— Львов капитулировал.
Вот снова поползла под окнами жуткая, ощетинившаяся железной чешуею змея. Другая! Неужели в погоню за той? Растекаются хищно по улицам Львова ряды бледно-серых, как степной песок, шинелей. Змея русских войск.
Я видел. По вымершим улицам, под слепыми глазницами окон шли они тучей, с присвистом, топотом, гулом и стоном барабанов. Ехали на маленьких косматых лошадках, с длинными пиками в руках, в папахах набекрень. Шли в толстых серых шинелях, запыленные, измученные, отупевшие. Полки за полками, полки за полками вливались в город словно наводнение.
Я не сводил с них глаз. Ведь это враги — те самые. Кто же они такие? И чего от нас хотят? Что нам несут?
Поют. Хор дикий, хриплый, песня рвется из смертельно усталых легких. Жалко мне их. Люди.
Сол-да-туш-ки, бравы ребятушки!
А где ваши сестры?
Ha-ши се-стры — сабли наши остры.
Вот где наши сестры!
Песня дикая, бескрайняя. Бьется о каменные стены, набивает шишки. Тесно ей тут. Не то. Ей бы в привольную степь.
Сол-да-туш-ки, бравы ребятушки!
А где ваши матки?
Ha-ши ма-тки — белые палатки.
Вот где наши матки!
Город содрогается. Совсем недавно еще звучала здесь иная, своя, душевная песня. А сейчас вот эти? Чужие? Зачем они пришли? Со своей далекой бескрайней земли — сюда — за нашей?
— Вон! Вон! — глухо грохочут под их сапогами разбуженные мостовые.
— Вон! Вон! — гудят дома.
— Вон! — рвется и во мне какая-то, доселе неведомая, мощная злая струна.
По всему городу несется навстречу пришельцам грозный, набирающий силу хор.
— По какому праву?
И только белый, такой беспомощный флаг на ратуше лопочет что-то, вьется, плачет.
Подневольный русский солдатВ тот вечер дверной звонок вдруг заверещал пугающе, словно забил тревогу. Дверь резко распахнулась, и в комнату вбежала кухарка, за нею две соседки.
— Казаки! — выкрикивала кухарка, приседая при каждом, все более настойчивом звонке. — Казаки!
Они обежали комнату, вылетели в кухню и принялись там баррикадировать дверь. Звонок продолжал надрываться. Женщины, похоже, передумали — прибежали обратно.
— Не открывать, ни в коем случае! Я говорю, не открывать! — кричала одна.
Более рассудительная убеждала:
— Как же не открывать? Хуже будет, если они двери вышибут, а то еще и застрелят.
Кухарка стонала. Звонок верещал, как резаный. Дверь гудела от ударов. Выхода не было. Теряя со страху тапки, кухарка пошла открывать. Соседки застыли в резерве. Я с интересом смотрел, что будет.
Распахнутая дверь громко ударилась о стену, и в прихожую ввалился, посапывая и бранясь, толстый мужчина в мундире.
— Черт побери! — загремел чужой язык. — Почему не открываете?
Он вошел в комнату. Кинул взгляд на упрятанную в чехлы по случаю каникул мебель.
— Уехали?
Кухарка кивнула, не смея слова вымолвить от страха.
— Ну и славно, — обрадовался тот. — Я беру эту квартиру. Денщик! — крикнул он в сторону прихожей.
Влетел солдат с вытаращенными голубыми глазами. Вытянулся в струнку.
— Вещи сюда!
Солдат повернулся кругом и вышел. Слышно было, как он тащит по лестнице какие-то тюки.
Пришелец осматривал комнату. Теперь я видел его хорошо. Красные лампасы выдавали генерала. Он заглянул в столовую. Обрадовался, увидев блестящий как золото самовар. Стукнул по нему пальцем, повернулся к кухарке.
— Ставь самовар. Чаю хочется.
Старая, сообразив, что убивать ее не будут, понемногу успокаивалась. Однако воспользовалась случаем, чтобы убраться с самоваром на кухню.
Генерал вернулся к нам. Уселся в кресле напротив окна. И наконец заметил меня.
— А, Миша! — удивился он. — Славный.
Генерал обнаруживает медведяВстал, взял меня и начал мять со всех сторон. Прикосновение чужих рук крайне меня возмутило. Зачем я ему понадобился? Я состроил свою самую воинственную мину и, напрягши пузо, пискнул как можно более враждебно и мрачно.
Но такова уж моя судьба — какие бы чувства я не выказывал к людям, в ответ я пробуждал лишь безудержное веселье. Генерал расхохотался. Потом ему что-то, видимо, вспомнилось — он вздохнул, ласково меня пошлепал и посадил обратно на окно.
— Ну что ж! — решил он. — Теперь ты, Миша, пойдешь к моему Мишке.
Ах, до чего же подлые времена! Мало того что приходится смотреть, как чужие хозяйничают в твоем любимом доме, так еще в придачу это зловещее обещание.
— Как бы не так! — затрясся я от ярости при мысли о России и каком-то генеральском Мишке. Он хочет подарить — меня?! Меня, польского, грюнвальдского медвежонка Гали и Стася?
Как бы не так!
Следовало обдумать план кампании. Нужно отравить незваным гостям пребывание здесь, чтобы они поскорее всё бросили и вернулись к себе домой. Я им не дамся.
Трудно было, однако, с кем-нибудь договориться. Все вокруг было кислым и унылым, как ночь.
Наконец мы пришли к соглашению. С помощью стен, проводов, мостовых мы сумели связаться со всем городом. Было принято решение о всеобщей стачке вещей — не первой, кстати, в нашем мире и, полагаю, не последней.