Геннадий Прашкевич - Иванов-48
Про Махатму в бараке были наслышаны, знали, о ком речь.
И Француженка тетя Фрида была наслышана о Махатме, и Полярник, и, конечно, газетчик псих Иванов. Даже татарка тетя Аза кивала, когда инвалид спрашивал ее про Махатму. Да слышала, слышала она! Но, может, татарка путала старичка Махатму Ганди со старичком Латыповым из соседнего подъезда, он любил мочиться в сугроб напротив ее окна. Постоянно сугроб исписан желтыми узорами. «Повадился махатма!» Все же, считала тетя Аза, пусть лучше наш старичок метит сугробы, чем явится к нам с ружьем этот Натурам.
В поисках своей тетради (вчера еще в портфеле была) Иванов заглянул под каждый столик, машинально провел рукой по кожаным запыленным листьям фикуса, распространившегося над кадкой, поставленной на полу у окна, поморгал на весенний, все еще снежный свет за окном. Груду старого кирпича, с осени оставленного у калитки, за ночь занесло снегом, торчали загадочные заиндевелые башенки, как арктические скульптуры. Это, отметил про себя Иванов, запомнить надо — арктические. Память у него абсолютная, помнил, кто что сказал хоть месяц назад, все равно надо записать. Но вот где оставил свою общую тетрадь для записей? Или обронил где? Обыкновенная общая тетрадь в коленкоровой обложке, куда могла запропаститься? Обшаривая кухню, машинально отметил серые эбонитовые выключатели на стене, у майора вообще надтреснутый. Надо бы заменить… Ему, майору, недавно служебный телефон поставили, так он днем разрешает выносить телефон в коридор — пожалуйста, пользуйтесь. Правильно понимает общество. Тетя Аза иногда поднимает трубку и многозначительно прислушивается… Надо, надо заменить треснутый выключатель… Майор помогает дрова добывать, он инвалида пару раз вытаскивал из милиции.
Вот где мог оставить тетрадь?
Толстая, общая, в линейку без полей.
В портфеле тетради не было. И в ящике стола не было. И на этажерке с книгами тоже тетради не оказалось. Всю комнату перерыл, прошелся по кухне, подозрительно покосился на быстрые ножницы инвалида, но тот не дрогнул. И в уборной ничего не увидел подозрительного, наводящего на определенные мысли. Да и грубая бумага, даже на раскурку не годится, только татарка могла прибрать такую. Для внуков. Хотя тетю Азу, конечно, больше интересует комната Полярника.
«Погубит нас Полярник», — не раз высказывала мнение.
«Это почему?» — сердился инвалид.
«Дома же никогда не бывает».
«Он поисками полезных ископаемых занимается, дура, — отвечал инвалид Пасюк. — Полезную руду ищет, да и мало ли чего?»
«А ее едят, эту руду?»
«Она промышленности нужна», — упорствовал инвалид.
На это татарка только поджимала свои сухие тонкие губы:
«Ты один в комнате, а у меня — пять душ».
И мрачно, по-татарски, смотрела на инвалида, а потом, обмотавшись серой пуховой шалью, на плечах старая телогрейка, на толстых бедрах крапчатые военные штаны, на ногах валенки с калошами, ворча негромко, шла выносить общее помойное ведро во двор. Волшебно посверкивали в ведре осколки разбитой инвалидом бутылки. О Полярнике тетя Аза, в общем, говорила правильно. Ну, ездит, ну ищет полезную руду, никто не спорит, нужна руда для промышленности, но мы что, не люди? У нее вот — пять душ, а комната Полярника пустует. Там диван стоит, на нем никто не спит. Там книги пылью покрываются, их никто не читает. Там два стула венских, гнутых, на которых никто не сидит, и широкий подоконник, на нем тоже книги. Как-то со стекол подтекло, потом мороз ударил, вот пара книг и вмерзла в лужицу. Приходила Полина, по прозвищу Нижняя Тунгуска, пыталась оторвать эти книги, но испугалась испортить переплеты, оставила — сами оттают.
В начале войны, когда шли и шли в Сибирь эшелоны с эвакуированными, в городе действительно заселили все подвалы, все чердаки. Но сейчас-то сорок восьмой! Барак вроде просторный, но везде скопились корзины, мешки какие-то, жестяные ванны, ящики, у каждого всегда есть что выставить в общее место. Вон и Француженка, тетя Фрида, учительница из Ленинграда, одна живет. С каждым вежливо здоровается каждое утро, будто успела за ночь соскучиться. Но вреда никому не причиняет, это правда. Без очереди в уборную не лезет, полы в свою очередь моет, за порядком в кухне следит. И вот еще интересно, на подоконнике в ее комнате баночки стеклянные стоят с водой. Сама признавалась — со святой, хоть и говорит про себя «советская». В каком-то храме недожженном в Ленинграде освятила воду. В тридцать пятом, в тридцать шестом, в тридцать седьмом и так до сорокового, а там ее и выслали. Надоела попу, наверное. Но держать баночки со святой водой, тем более в своей комнате, не запрещено. Вот она и держала. Это инвалид иногда отличался. Однажды мочу для анализа не мог сдать целую неделю — санитарки в поликлинике болели, так банка с мочой Пасюка так и стояла на кухонном подоконнике. То подмерзала, то оттаивала, наконец, унес, черт, сдал. Здоров, ничего его моче не делается. А татарка Аза утверждала (она не раз заходила в комнату к Француженке), что на каждой баночке у тети Фриды чернильным карандашом помечено: 1935… 1936… 1937… 1938… 1939… 1940…
Интересно, какой год был самый счастливый?
Ходила, ходила в храм, а теперь каждую неделю отмечается в отделении майора Воропаева. И в приметы верит. Правда, не в дурацкие, когда, скажем, черный кот дорогу перебежал, или баба ходит по двору с пустыми ведрами, а в необычные. Скажем, инвалид нес охапку дров и в очередной раз споткнулся на пороге. Считала, что, когда инвалид споткнется в двести семьдесят первый раз, тут и наступит конец света и прекращение дней…
2
Чан Кайши… Новый спутник Урана… «План Маршалла»…
Уже и холодной войной дохнуло, будто мало на земле инвалидов.
В деревянном бараке на улице Октябрьской с зимы сорок первого года проживали только эвакуированные, но потом устаканилось: один съехал, другого забрали, прижились в основном свои, городские, — дворничиха-татарка, одинокий майор милиции, инвалид войны Пасюк, сотрудник областной газеты Иванов, геолог-полярник, ну, еще высланная Француженка. Иванов слышал однажды (холодно было, наверное, за сорок, не меньше, стекла промерзли, покрылись мутным инеем), как Француженка смиренно просила майора: «Товарищ Воропаев… Одевка-то у меня, сами видите… Сама, как мышь замерзну, пока дойду до отделения… Может, сделаете в документах отметку… Я ведь постоянно у вас на глазах…» Намекала, что ей, высланной, не стоило бы выходить на улицу в такой лютый холод («В сенках недавно мышь насмерть замерзла, дура»), ведь на военные штаны, как у татарки, у нее денег нет. Но на такие ее слова майор даже не ответил. Дело есть дело. Особенно государственное. И Француженка молчание майора правильно поняла. Даже опустилась до простых людей: «Говна-то…».
Воспитанная, интеллигентная, с самого начала обитала рядом с уборной, прислушивалась к чужим шумам, нос не совсем русский. Насчет носа — это так майор Воропаев однажды определил, а до этого не замечали. Одно время инвалид, выпив, начал было приставать к Француженке — то сапоги с его ног стащи, он устал, то в коридоре полы лишний раз протри тряпкой, не может он, товарищ Пасюк, жить в неаккуратности. Но жильцы выступили против. Мало ли что служил механиком в бомбардировочном полку на Дальнем Востоке. Все служили. Иванов так тогда и сказал: «Ты, инвалид, давай сиди себе в своем углу, пока сидится. А то слышали, слышали мы, как это ты там, на войне, два самолета сбил…».
«Как? Как?» — запетушился инвалид, интересно ему стало про подвиги.
«Да, говорят, недозаправил».
«Гы-гы-гы! Псих!»
Нигде не было проклятой тетради.
Ни в портфеле, ни на столе, ни под столом, ни за клеенчатым твердым диваном, ни среди разных книжек на этажерке. Никак не мог вспомнить, когда в последний раз пользовался тетрадью, когда вытаскивал ее из портфеля. А память абсолютная, должен был помнить. Значит, не пользовался, а просто выронил.
Раздумывая, Иванов постоял в кухне у окна.
Апрель, а морозцы по ночам выстекливают лужи, узорчато, волшебно выстекливают. Потер занывшую ногу. В сорок втором мерзлая лиственница в столярном цеху свалилась с тележки ему на ногу. Из-за множественных переломов, обломки костей торчали в разные стороны, на фронт не попал, начисто списали. Работал столяром, любил ночные смены. В сушилке — скрип сохнущего дерева, невидимый сверчок курлычет, смолой пахнет, сочится она из сосновых «карманчиков». Знал, что на фронте бы себя нисколько не жалел, но с такой ногой даже в плен не подашься. Прислушивался к вернувшимся фронтовикам. Писал заметки в газету.
Однажды на встрече в Доме культуры увидел машиниста Лунина, очень понравился ему машинист. Звали Николай Александрович, имя тоже хорошее. Развивал движение за увеличение пробега паровоза, за сокращение межремонтных сроков, и все такое прочее. За годы Великой Отечественной войны (эти цифры поразили Иванова) Лунин перевез пятьсот восемьдесят пять тысяч тонн оборонных и народнохозяйственных грузов, сэкономил восемьсот пятьдесят четыре тонны угля и сберег на ремонте паровоза семьдесят пять тысяч рублей.