Степан Суздальцев - Угрюмое гостеприимство Петербурга
— Beauty![1] — вырвалось невольно у Ричарда.
Барышня смущенно посмотрела на него, снисходительно улыбнулась и скрылась за дверью какого-то магазина.
Молодой маркиз смутился, покраснел, почувствовал себя ослом и вернулся в карету.
— Ну что, beauty, поехали домой? — спросил Дмитрий.
Ричард кивнул, пытаясь перевести дух.
— Трогай! — скомандовал Воронцов извозчику.
Молодые люди поднялись на крыльцо и постучали в двойные дубовые двери, которые отворил Аркадий, презанятный старик в темно-синей ливрее екатерининской поры. Он провел обоих джентльменов по белой мраморной лестнице в гостиную, где в креслах сидели два уже немолодых господина и развлекали себя разговорами о политике и игрой в шахматы.
Один был граф Владимир Дмитриевич Воронцов. Несмотря на преклонный возраст, это был сильный мужчина, коренастый, с широкими скулами, дородным носом и массивным лбом, на который падали темные, с проседью волосы. Когда граф увидел двоих молодых людей, он принял вид задумчивый и слегка удивленный, но вид этот быстро сменился ласковой улыбкой, выплывшей из-под пышных его усов.
Встав с кресла, Владимир Дмитриевич обнял племянника, а затем повернулся к Ричарду.
— Дядя, это мой друг маркиз Ричард Уолтер Редсворд. Рик, это мой дядя, граф Владимир Дмитриевич Воронцов.
Граф улыбнулся и протянул гостю крепкую руку, которая немедленно получила крепкое пожатие.
— It is a great pleasure for me to meet thee, lord Redsword[2], — произнес Воронцов.
— Взаимно, Владимир Дмитриевич, — ответил Ричард. — Я неплохо говорю на русском, очень люблю этот язык, и вы окажете мне огромную честь, если будете говорить на родном языке.
— Но законы гостеприимства обязывают меня вести диалог на английском…
— В таком случае вы не откажете гостю в маленьком капризе?
Граф Воронцов выразил согласие и представил своего собеседника:
— Князь Ланевский Михаил Васильевич, мой друг.
Князь Ланевский был улыбчив и необычайно привлекателен.
Ричард протянул Михаилу Васильевичу руку, и тот очень сдержанно пожал ее. После он принял в объятия Дмитрия и, по русскому обычаю, трижды поцеловал его.
— Вы к нам надолго? — поинтересовался он у Ричарда.
— Ричард пробудет у нас какое-то время, — ответил за него Дмитрий.
Ланевский кивнул.
— Признаюсь, мне пора бы честь знать, — произнес он, взглянув на часы. — Митя, вы приехали очень вовремя: завтра я устраиваю бал по случаю семнадцатилетия Софьи.
Дмитрий кивнул, натянуто улыбнулся и слегка покраснел.
— Софья Михайловна уже… — промямлил он и замолчал.
— …уже почти год тебя не видела и очень по тебе соскучилась, — закончил Ланевский, — и потому ты просто обязан быть к нам завтра в девять.
— Да… я, конечно… очень рад… благодарю покорно…
— Разумеется, мы будем ждать и вас, маркиз. — Ланевский учтиво кивнул Ричарду.
— Право, князь, я не уверен, что мое присутствие…
— Неуверенность порождает неуклюжесть, — заметил Михаил Васильевич.
— А женщины не любят неуклюжих людей, — вставил Дмитрий.
Его острота не встретила ожидаемой реакции: Ланевский посмотрел на него строго, Владимир Дмитриевич сдержанно улыбнулся.
— Итак, решено: ждем завтра вас к девяти, — объявил Михаил Васильевич бодрым голосом и направился к выходу, но остановился у двери и спросил: — Маркиз, а вы уже решили, где остановитесь?
Ричард, не ожидавший подобного вопроса, уже хотел сказать что-то о гостинице «Астория», но Владимир Дмитриевич ответил за него:
— Разумеется, молодой маркиз остановится здесь, в моем доме.
— Вот как? — с некоторым удивлением отозвался Ланевский. — Что ж, до встречи, господа.
Михаил Васильевич поклонился и покинул гостиную.
— Быть может, Дмитрий, ты покажешь маркизу Редсворду его спальню, а после мы хорошо побеседуем за ужином? — предложил Владимир Дмитриевич.
Пока Ричард переодевался, Дмитрий вернулся в гостиную. Граф сидел в кресле и смотрел на шахматные фигуры, глубоко о чем-то задумавшись. Из размышлений его вывел только вопрос племянника:
— Почему Михаил Васильевич спросил, где остановится Ричард?
— Мы не ждали вас так рано, — ответил граф, — и ты не говорил, что приедешь с гостем.
— Но разве ты не получил моего письма?
— Какого письма? — удивился Воронцов.
В этот самый момент в комнату вошел Аркадий с подносом в руках.
— Письмо, ваше сиятельство! — объявил он и подал князю письмо, написанное Дмитрием в Париже, перед отъездом в Петербург. В этом письме молодой повеса сообщал дяде о возвращении домой, рассказывал о своем друге и просил согласия пригласить его в гости.
Увы, российская почта не так быстра, как юноша, стремящийся домой. Ничего удивительного в этом нет, ведь всем известно пристрастие к трактирам почтовых кучеров. Но из-за этого пристрастия граф Воронцов не успел вовремя получить известие о надвигающейся буре и подготовиться к приему лорда Ричарда, носящего знаменитую фамилию Редсворд.
— Мой младший брат был храбрым человеком, стойким, благородным — таким должен быть граф Воронцов, — говорил Владимир Дмитриевич за ужином. — Когда наших родителей не стало, я был кавалерии поручиком; Григорию было четырнадцать. Ни слезы не проронил он ни над телом матери, ни над могилой отца, который последовал за ней через два месяца. Я стал главой семьи и принял опеку над братом. Я старался вложить в него то, что стремился вложить в нас наш отец, а именно: понятие долга, чести и благородства. И признаюсь, мне это удалось. Превыше всего Григорий ставил честь и долг… Увы, это погубило его.
Граф замолчал. Ни Рик, ни Дмитрий не нарушили молчания. И тогда он продолжил:
— Декабрь для меня самый печальный месяц. В декабре в 1795-м умер отец. В декабре 1815-го я потерял свою супругу. — Воронцов выразительно посмотрел на Ричарда. В глазах его смешались боль, страдание и еще одно мощное чувство, которое молодой Редсворд никак не смог тогда охарактеризовать. — А декабрь 1825 года забрал моего брата.
Дмитрий, который до этого был занят трапезой, отложил приборы, гордо выпрямился на стуле и устремил взгляд на дядю.
— Он был близким другом Сергея Григорьевича Волконского и Сашеньки Одоевского, — продолжал Воронцов. — Они уговорили его принять участие в этом треклятом восстании…
— Дядя! — воскликнул Дмитрий. — Это восстание унесло жизнь моего отца, и я прошу вас более уважительно отзываться о нем!
— Помолчи, Дмитрий! — резко ответил граф. — Ты молод и многого еще не понимаешь.
— Мой отец был благородным человеком! Он стоял за свободу, за справедливость. Он погиб, исполняя свой священный долг перед отечеством!
— Это он так считал, — холодно заметил Воронцов.
— Как смели вы…
— Как смеешь ты перебивать меня? — прервал племянника Владимир Дмитриевич. — Помолчи и дослушай, что я скажу. — Воронцов повернулся к Ричарду: — Прошу вас простить меня за эту короткую вспышку моего племянника. Дело в том, что у нас немного разные взгляды на восстание двадцать пятого года. Итак, мой брат, находившийся под влиянием своих друзей, Одоевского и Волконского, был членом Северного тайного общества, о котором знала половина Петербурга. Восхищенный их идеями введения конституции, отмены крепостного права, он принимал активное участие в их заседаниях. Я знал об этом, но не придавал особенного значения этим сборищам. Когда цесаревич Константин решил отречься от престола, эти господа решили выступить.
Тринадцатого декабря Григорий пришел ко мне за советом и рассказал о плане восстания. Я тогда был кавалерии генерал-майором. Представьте себе мое состояние, когда ко мне, генералу царской армии, приходит родной брат и заявляет о своем намерении принять участие в государственной измене.
Граф на секунду остановился. Дмитрий явно хотел возразить что-то резкое, однако из уважения к дяде хранил молчание. Ричард напряженно ждал продолжения рассказа: история о декабрьском восстании облетела всю Европу, но услышать точку зрения человека, имевшего отношение к этой истории, — это было совсем другое дело.
— Григорий — он тогда был Санкт-Петербургского полка лейб-гвардии ротмистром — видел в этом бунте не что иное, как измену государю. Его военным долгом было сообщить властям о готовящемся перевороте. Но он поклялся быть верным идеалам Северного тайного общества, он не мог предать своих друзей, он не мог отказаться от выступления: для него это было равносильно предательству. И в сердце его поселилось сомнение. На одну чашу весов легли честь и дух товарищества, а на другую — долг и присяга; я не говорю о здравом смысле, поскольку в то время никто не задумывался о подобных глупостях.