Андрей Упит - На грани веков
— Может, пану рыцарю угодно?
Курт покачал головой.
— Только не водки. Налей кружку пива!
Корчмарь поспешно побежал к низенькой скамеечке, схватил за ручку из сука коричневый от времени липовый жбан, поболтал им в кадке с водой и, выдернув из бочонка затычку, наполнил пивом. Он даже не обратил внимания на то, что струя хлынула прямо на пол и на ноги. С поклоном подал пиво господину и выжидающе застыл — по вкусу ли тому придется?
Курт принялся пить, опершись локтем о стол. У корчмаря даже глаза округлились — с таким вниманием разглядывал он фиолетовый бархатный рукав с измятой кружевной манжетой. Еще бы — часто ли доводилось видеть тут господ, одетых по моде Людовика XIV?
Пиво, видимо, подслащено медом, но теплое и словно бы чуточку прокисшее. Шапка желтой пены так и шуршала, пока не удалось припасть к жидкости. Лицо корчмаря вытянулось.
— Пусть пан рыцарь не обессудит. Время летнее, духота. Всю ночь простояло в колодце, да он неглубокий, всего шесть локтей. Ключи с холма все время его наполняют. Вода как лед, да только что поделаешь, коли даже по ночам такая жара. Да и пивовар в нашем имении никудышный. Хмельник у него совсем заброшен, по-старому больше багульником обходится. Горечи в пиве нет и тепла не терпит. Зимой еще туда-сюда, а летом… Ну, да пан рыцарь сам видит. Но зато крепкое чертовски. Пан рыцарь, верно, не замечает?
Курт не слушал его. Морщась, посасывал он пиво, процеживая сквозь усы, и раздумывал. Как славно оно пьется в виттенбергском погребке, где под готическими сводами так тихо и прохладно! А здесь мух рукой надо отгонять, чтобы в рот не лезли. Вся печь от них черным-черна, вон и в паутине качается целый рой.
Корчмарь изгибался, будто камыш в быстрой протоке. Не замолкал ни на минуту — мельница его, «пшикая» и «дзекая», молола без устали.
— Иногда я беру из Берггофа, господин барон разрешает. О, то пану отведать бы! Молоко, а не пиво, язык можно проглотить. Шведские господа из Риги наезжают, с собой вино, а ко мне: «Корчмарь, есть у тебя берггофское?» А у меня когда есть, а когда и нет. Берггофское все выпивают, сколько бы ни было. Может, пану рыцарю угодно похолоднее, — я вытяну, у меня еще бочонок в колодце.
Курт расслышал наконец, что он говорит, убрал со стола локоть и поставил кружку. Зеленым шелковым платком вытер губы.
— Не надо больше, не хочу, и без того ударило в голову… Ты говоришь, господа из Риги… Это из редукционной комиссии{3}? Разве они часто наезжают?
— Ну да, те самые, что имения обмеряют, ходят по мужицким дворам да все записывают. Швед все строже становится, хочет показать, кто настоящий хозяин на этой земле. Теперь все не так, как господин барон пожелает, а так, как по их книгам записано. Пять дней в неделю, — нет, говорят, это много. Четыре дня с тебя барщины. Двадцать талеров? Нет, только пятнадцать с тебя положено. Теперь все с того, какова запашка да как земля родит. Вот он, швед… Не то что в польские времена{4}!
Корчмарь для вида возился с водочными мерками у стены, а сам то и дело поглядывал искоса на пана рыцаря. Тот слушал, задумчиво склонив голову в тени оконного косяка, и по лицу, остававшемуся затененным, ничего нельзя было прочесть. Рука поляка все что-то нащупывала на стене, да и речь стала какой-то нащупывающей. Корчмарь продолжал:
— Дерьмо, а не времена при поляках было — так мой отец говаривал, так и я говорю. Швед — иное дело. Сам я тех времен не застал — только тридцать первый год в Лифляндии. Но те, кто от отцов слышал, рассказывают. Чего только не услышишь, когда понаедут они за покупками в город. А пан рыцарь знает, что сами курляндцы зовут город Яуньелгава?
Курт, подняв голову, буркнул:
— Наслушался я об этом по дороге из Литвы.
Корчмарь рассмеялся. Казалось, лошадь заржала во все горло.
— Чудные эти латыши. «Эф» они не могут выговорить, ничего не могут выговорить! Господа велят называть этак, а они все да свой лад. Двадцать пять лет я уже говорю по-латышски, а до сей поры смех берет. Люди, а гагакают, что литовские гуси. А ведь как польский язык звучит, ну и немецкий, конечно! Школы еще для них заводят{5}. Писать и читать… Наш господин тоже вроде собирается открыть, только какая же у него здесь школа будет, коли ни церкви нет, ни кистера, учить-то некому. Писать? Староста тебе в субботний вечер на спине все, что надо, пропишет…
Курт движением руки остановил этот поток злоречия.
— А ныне все еще наезжают те господа из Риги?
Корчмарь быстро оперся ладонями о стол, перегнувшись через него. Узенькие глазки прищурились еще больше.
— Да с месяц уж как не видно. Зато по весне каждую неделю. Только в один Берггоф три раза. Эти господа, которые здесь постоянно распоряжаются, все никак с паном Сиверсом{6} не разделаются. Какие-то старые дела ворошат, вытаскивают на свет даже то, про что сами холопы забыли. — Он пригнулся еще ниже. — Большие перемены тут за десять лет. Пан рыцарь, быть может, и сам уже слышал?
— Откуда ты знаешь, что меня десять лет не было?
— А танненгофский кучер? Он мне здесь каждый вечер до полуночи рассказывал. Он еще пану вашему отцу служил. Самого пана рыцаря верхом ездить научил. Старый Кришьян немало повидал на своем веку.
— Я его как будто припоминаю.
— Да, старик Кришьян многое может порассказать. Танненгофский сосед, старый Шульц{7}, уже пять лет не живет в Лауберне. Не смог доказать, что имение еще с орденских времен было леном его предков. На восемнадцати возах во Фридрихштадт переправлялся. Теперь он в Митаве при дворе герцога Фердинанда. А в Лауберне арендатор — онемечившийся поляк из Риги, каково? Лаубернцы теперь живут господами. Корчмарка из прицерковной корчмы наняла помощника, с одной волостью и то управиться не может.
— И ты говоришь, что в Берггоф тоже ездят?
— Я же говорил, по весне три раза. Куда они теперь не ездят? По всей Лифляндии. Да, горькие времена для господ настали. При поляках куда лучше было. — Последние слова он произнес почти шепотом. Придвинулся так близко, что его отдающее прогорклым пивом дыхание ударило в нос Курту. Очевидно, заметив, что тот скривился, корчмарь выпрямился. — Дерьмо, а не времена при поляках было. А пану рыцарю и сейчас горевать нечего, у него бумаги в порядке. Кришьян рассказывал, что Танненгоф уже триста лет принадлежит Брюммерам. Ну и хорошо! Без бумаг теперь ни один барон не может быть спокоен. Не выпьет ли пан рыцарь еще одну?
Курту надоели и эта болтовня, и сам корчмарь. Какой-то он подозрительный — уж не шведский ли шпион? Курт осторожно встал, и его голова чуть не коснулась потолка.
— Куда ты дел мои вещи? Я хочу отдохнуть,
— Наверху, наверху, там пану рыцарю будет покойно.
Он быстро отпрянул от стола и засеменил впереди Курта. Дверь приоткрылась шире, и в щель просунулась косматая голова в сером платке, за нею выставились два бородатых мужицких лица. Там, видно, все время подслушивали. Оказалось, что за печью еще одна низенькая дверца, входя в которую надо нагнуться, чтобы не стукнуться лбом. В лицо ударило кислым запахом стодолы и приторно-сладковатым лыка. Прошли по высокому настилу к лестнице. Внизу крестьянская лошаденка подняла от яслей голову. Морда мохнатая от налипшей овсяной половы, большие серые уши заросли длинными волосами. Лошаденка деловито отфыркнулась — и полова разлетелась во все стороны.
Лестница из тесаных досок, верно, лажена немецким или шведским мастеровым. И сама комнатка тоже. Сразу видно, что только недавно рублена: стены еще свежие, гладко выструганные. Потолок низкий, кажется еще ниже, чем внизу, только не закоптелый и без паутины, потому что печи здесь не видно. В стене окошечко тоже о четырех стеклах. Столик и скамья чище, чем в корчме.
Корчмарь наблюдал, какое впечатление произведет на господина покой для проезжих, — сам он, видно, ценил его очень высоко.
— Здесь пана рыцаря никто не потревожит. Ночью, правда, на елях совы кричат, да ведь это ничего. Днем только разный гнус да мошкара, но ее почитай что и не слышно. Может, пану рыцарю еще что-нибудь угодно?
Выпроводив назойливого поляка, Курт сбросил плащ, вытащил из-за пояса оба пистолета, отстегнул шпагу и сел на скамейку. Все кости по дороге растрясло, он чувствовал себя утомленным. В каких-нибудь двадцати шагах вздымались старые ели с ветвями, обросшими седым лишайником. В лесах Тюрингии и Богемии они тоже в лишайниках и все же совсем иные, как бы приземистее, и в зелени хвои больше желтизны. А вон и клен просунул свою мохнатую шапку сквозь темную чащу. Под окном возвышались купы орешника.
Комната была нагрета от крыши еще вчерашним солнцем. Но окно не отворялось. Курт снял плотно застегнутый камзол. Корчмарь прав: пиво чертовски крепкое и здорово ударило в голову. Во рту странный, приторно-вяжущий вкус. Когда ему доводилось ощущать подобное? Далеко, далеко, в дымке воспоминаний всплыл сосновый мшарник, игольчатые ветви, на них висят белые катышки цветов. На солнцепеке они источают дурманящий запах, — вот и сейчас он ощущал его во рту, все больше расслабляясь — от дороги, пива и воспоминаний. Пожалуй, больше всего от воспоминаний. Они клубились, вздымались, как пар, от черного, глухого, нагретого солнцем лесного озера. И сладкий дурманящий запах багульника поднимался вместе с ним, наполняя душу щемящим томленьем. Угрюмый шум леса, этот птичий пересвист, этот клен напротив окошка, выглядывающий из чащи, голубой кусочек неба с серым пухом облаков — где же еще он мог все это видеть?.. Только здесь и могло быть такое — и нигде больше. Все первые девятнадцать лет его жизни вот такие же клочки облаков скользили над ним, и изо дня в день ему слышался шум леса. Почему же он лишь сегодня впервые ощутил это? Д-да, чертовски крепкое пиво у поляка.