Генрих Йордис фон Лохаузен - Верхом за Россию. Беседы в седле
Из доклада Леопольда фон Ранке перед королем Максимилианом II Баварским 25 сентября 1854 года.
15.7.1942
Марш из Николаевки до Харьковской
Они скакали на конях под высоким небом Украины. Колонна растянулась от горизонта к горизонту, и врага нигде не было видно уже более двух недель, со времени последних боев под Осколом. От шестиконных упряжек и орудий летний ветер доносил обрывки разговора:
— …но уж таковы мы, немцы: вот мы скачем верхом внутрь этой странной страны, и если вдруг кто-то спросит нас: зачем, то у каждого из нас были бы разные ответы, например, что мы ведем здесь войну, так как должны были опередить их, или чтобы перещеголять Наполеона, или все еще из-за Данцига, или — Бог знает — ради лучшего мирового порядка, или, все же, ради того, чтобы силой оружия защитить наш тыл, вырваться, наконец, из нашего вечного окружения, да, или просто чтобы защищать нашу страну. Но ведь так говорит любой солдат и в любой стране.
Но разве этого достаточно? Достаточно для этой войны и для такого похода как этот? Не должен ли каждый, собственно — раз уж теперь идет война — иметь для этого еще свою собственную причину, и, прежде всего, почему это важно именно для него и ради чего он сам бы вел эту войну?
— Я знаю, во всяком случае, ради чего я воюю, — последовал немедленный ответ: — Ради значения нашего языка, его несокращенной значимости. Так как здесь лежит ключ к будущим трем, четырем, пяти столетиям. Теперь, когда на всем земном шаре каждый может говорить с каждым, любой народ с любым народом, разве не задает тон тот, кого понимают всюду? Распространяй свой язык, и ты станешь ближе к миру. Ты узнаешь больше о людях в других местах, и они узнают больше о тебе. Распространи свой язык во всем мире, и другие народы начнут говорить на нем, писать и в конце также, возможно, думать на нем…
По-видимому, он хотел еще что-то сказать. Но уже другой перебил его: — Но неужели так стоит к этому стремиться? Должен ли немецкий язык превратиться во вьючного осла для совершенно чуждых нам мыслей? В грузчика для всей этой всемирной болтовни? Я желал бы как раз противоположного: нужно вывести шлаки из нашего немецкого языка, еще больше укрепить его своеобразие вместо того, чтобы разбавить ее. Он должен быть сохранен только для тех, кто ищет в нем существенное, также как мы делаем это с греческим языком, с латынью, с санскритом…
— Но они же мертвы, — возразил тот, к кому обратились, — и у них нет никакой возможности дальнейшего развития. Наш язык, однако, живет, живет посреди все более тесно сливающегося мира. Так что в его случае речь идет больше, чем о простой благосклонности ученых. Тут речь идет о первом, втором или третьем месте. Не «English first!» должно звучать, а «Erst einmal Deutsch!» — «немецкий язык прежде всего!» — и не только в Европе, нет, во всем мире. Один человек подтвердил мне это: мой британский коллега в университете. Потому что однажды он спросил меня, за что я был бы готов отдать свою жизнь. Я сказал: «За выживание моего языка», и его ответ был: «Я могу понять это. Хотя мы, шотландцы, не особенно любим англичан, но так же как они мы говорим по-английски. С гэльским языком наших горцев мы бы вовсе не преуспели за пределами нашей земли, да и с частично происходящим из датских, частично из англосаксонских корней диалектом наших равнин столь же мало. Но с английским языком нам принадлежит мир».
— Тем не менее, — ответил его товарищ, — языки — это не только массовый товар. Они — произведения искусства. Я люблю красивые языки, в том числе и языки наших противников, также и когда-то такой культурный язык этой страны здесь. Я никогда не желал бы, чтобы ее звук исчез с этой земли. Но знаем ли мы все же, что те там должны будут сказать миру еще когда-нибудь? Возможно, больше, чем в будущем будет сказано где-то в другом месте!
— Так или иначе, — последовал ответ, — я хотел бы свободного пути во всем мире, как для меня, так и для моих детей, чтобы куда бы они ни поехали, им не приходилось бы при этом отказываться от своего немецкого языка. Не только из гордости они должны оставаться теми, кто они есть, но это также нигде не должно быть им во вред. Я хотел бы, чтобы мои внуки когда-нибудь приветствовали меня на моем языке, даже если им доведется вырасти в Южной Африке, в Южных морях или даже на Аляске. До сих пор это было возможно только англичанам, в Южной Америке также испанцам и португальцам. Я желал бы такого же для нас.
Это ощущение ширины мира, его все еще нужно сначала воспитывать среди слишком многих немцев. Что у нас все же осталось от занимавшихся заморской торговлей ганзейских городов Гамбурга и Бремена: ровно столько же, сколько у обоих Нидерландов, там это Роттердам и Антверпен. У нас под ногами вдвое больше земли, чем у британцев по ту сторону Северного моря британцев, но у нас нет не то, что половины, нет, даже трети их протяженности береговой линии.
— В этом смысле мы в Восточной Пруссии поистине самые одаренные, — прервал всадник на лошади серо-пегой масти: — на Замланде, на моей родине, перед нами море и за нами неограниченность востока!
На это сидевший на вороном коне заметил: — Ты бы тоже хотел стать моряком, как я?
— Нет, — прозвучал ответ, — Кёнигсберг — это для меня самое правильное место на этой земле. В этом отношении во всей Германии нет города, который можно было бы сравнить с ним, таким неограниченно открытым в разные стороны.
— Я, — признался офицер на вороном коне, — хотел, чтобы меня призвали на флот. Но там для меня не было места.
— Тогда мы товарищи по несчастью, — заметил едущий в середине, — я тоже мальчишкой хотел на море, тоже хотел во флот, потому что я до 1914 года видел этот флот в Поле живым перед глазами. Но когда я достаточно подрос для флота, всего этого уже не было: ни флота, ни чудесного далматинско-истринского побережья, вообще, ни одной полоски соленой воды больше, которая еще принадлежала бы нам хоть где-нибудь. Нас выгнали от всех морей, выгнали от мира, сжали в невообразимую для нас до тех пор тесноту.
— Как будто бы весь мир тоже не стал за это время тесным в целом, — продолжил всадник на вороном коне, — и тем временем он стал не только тесным, он просто стал одним миром, и в нем нельзя стоять на месте: нужно или развиваться, двигаясь вперед, или падать, никак иначе. Поэтому поверьте мне: если мы не выиграем эту войну, то не пройдет и ста лет, и немецкий язык будет забытый миром стоять в углу так же, как сегодня датский язык или голландский язык. Естественно, мы и тогда еще будем говорить на нем, и, вероятно, еще несколько коммивояжеров, которые захотят продавать нам свой хлам, или тот или другой студент, которому нужно будет написать диссертацию о Гёте. Но ни одним человеком больше! Даже наши дети будут с большей охотой читать английские и испанские книги, чем немецкие; наверняка, русские. Они будут читать их охотнее, так как дыхание большого мира тогда будет приходить к ним только лишь оттуда. Бог не только на стороне более сильных батальонов, он также на стороне языков, на которых разговаривают больше всего людей.
Вы, конечно, тоже можете сказать: Дух веет, откуда он хочет и к кому он хочет. Но если он хочет многих, если он хочет охватить человечество, тогда не только его дыхание должно быть сильным, но и должен быть натянут широко тот парус, который ловит его. Если он хочет пользоваться нашим языком, то наше дело добиться, чтобы его слушали. Для этого мы существуем. Это для меня смысл и оправдание также и этого похода, первая и самая благородная миссия. Крохотные Афины подарили миру больше мысли, чем до сих пор вся Америка от Огненной Земли до Аляски. Но мысли жителей Афин стали общим достоянием всего мира только потому, что они произносились по-гречески и писались по-гречески. Так они путешествовали дальше по всему побережью Средиземного моря — переписанные тысячами экземпляров и сохраненные в сотнях разных мест. Так некоторые из них добрались до нас и благодаря нам — до всех побережий земли. Никто бы не знал сегодня об афинской духовности, если бы жители Афин говорили тогда на фригийском или каппадокийском языке. Также тот, кто зажег новую мировую религию — должен был нести слово людям на греческом языке, на греческом языке перенести через моря, так как его арамейский язык не понимали нигде вне Галилеи.
Видели ли вы кого-то из этих голландских школьников, которые каждый вечер сидят дома и учат один иностранный язык за другим? Они это делают не ради удовольствия и не только, чтобы позднее заниматься торговлей, а чтобы узнавать из первых рук, что происходит вне их маленькой страны. Они никогда не смогут узнать это на голландском языке. «Мир» не знает их языка. Их отцы зашли в тупик, когда они примерно триста лет назад отделились от нас. То, что они сделали это, прежде всего, в политическом отношении, играет при этом небольшую роль. Более роковым — для нас, но еще больше для них — было то, что они сделали их нижненемецкий диалект своим литературным, письменным языком; в этом прекрасному нашему нижненемецкому диалекту повезло — благодаря этому у него есть шанс как-то еще дожить до следующего тысячелетия, но повезло ли при этом самим голландцам и фламандцам? Швейцарцы были в этом умнее. Они придерживались литературного немецкого. Но они говорят дома, все же, на своем швейцарском диалекте.