Лев Толстой - Труайя Анри
Он захотел немедленно повидаться с отцом, потом прислушался было к доводам присутствующих, что Лев Николаевич может разволноваться, узнав, что родные обнаружили его, но, конце концов, решил войти и отворил дверь. Полупустую комнату освещала керосиновая лампа. В глубине, на маленькой железной кровати лежал худой человек с восковым лицом: глаза закрыты, дыхание неровное. Маковицкий сказал ему, что здесь сын. Больной открыл глаза, посмотрел удивленно и со страхом. Сергей Львович поцеловал его руку. Отец спросил: «Сережа? Как ты узнал? Как ты нас нашел?» Тот выдумал: «Проезжая через Горбачево, я встретил кондуктора, который ехал с вами, он мне сказал, где вы». [679]
Эта ложь немного успокоила Толстого. Он стал расспрашивать о родных. Сергей Львович сказал, что он из Москвы (и это была правда), что мать в Ясной (что был обман), что к ней приставлены доктор и медсестра (это вновь соответствовало истине) и что она смирилась со случившимся (в действительности это было не так). Когда сын ушел, Лев Николаевич обратился к Саше: «Сережа-то каков! Как он нас нашел! Я ему очень рад, и он мне приятен. Он мне руку поцеловал!» И заплакал.
Около полуночи прибыли остальные члены семьи. Маковицкий встретил их и предупредил, что не стоит заходить в дом. Через окно Саша различила в едва освещенном тумане силуэт матери, которая шла, сгорбившись, опираясь на руку одного из сыновей. Долго молчаливые тени стояли перед домом, потом отошли и растаяли в ночи. Вернулись в вагон, который отцепили и поставили на запасной путь.
Маковицкий вошел с известием, что члены семьи согласились: визит матери может оказаться опасным для здоровья Льва Николаевича, не возражала и сама графиня. Они останутся в Астапове, сколько будет нужно, но не станут пытаться увидеться с больным.
Утром третьего ноября из Москвы прибыл доктор Никитин. Осмотрел Толстого: сердце слабое, в бронхах воспаление, но температура упала до 37. Значит, оставалась надежда. Почувствовав неожиданное улучшение, больной шутил с врачом, излагал ему свои взгляды на медицину и здоровый образ жизни, настаивал, чтобы ему разрешили как можно скорее встать и продолжить путешествие. Узнав, что придется оставаться в постели две-три недели, насупился.
Время от времени к дому, словно парии, подходили сыновья, стучали в окно. Саша открывала форточку и тихо сообщала им новости. Они возвращались к матери, которая горестно бродила по вагону. Если бы врачи запретили всякие визиты к ее мужу! Но в его комнате столько посторонних: Чертков, Гольденвейзер, издатель Горбунов… Последние двое только появились, и он сразу выразил желание их увидеть. Пожурил пианиста за то, что тот отменил концерт: когда мужик убирает урожай, а его отец при смерти, продолжает работать. Обращаясь к Горбунову, который издавал книги «Посредника», заметил: «Нас объединяет не только работа, но и любовь». На что тот ответил, что вся работа, которую они делали вместе, проникнута любовью: «Что, еще повоюем, Лев Николаевич?» «Вы повоюете, а я уже нет», – промолвил Толстой.
Они обсудили план издания книг серии «Путь жизни», но голос собеседника слабел, и Горбунов ушел, чтобы дать ему отдых. Больной вдруг позвал Сашу, Варвару Михайловну, Черткова и Никитина: ему показалось, что за стеклянной дверью комнаты он увидел жену. Чтобы успокоить его, пришлось повесить на дверь плед. Потом захотел работать: велел читать ему газеты, письма, диктовал ответы, просил отправить сыновьям телеграмму, «чтобы удержали мать от приезда, потому что мое сердце так слабо, что свидание будет губительно, хотя здоровье лучше». Саша понесла телеграмму матери, которую нашла сердитой на весь белый свет, без тени раскаяния. Софья Андреевна спросила дочь, знает ли отец, что она пыталась утопиться. Знает, ответила та. И что? Сказал, что если бы ты покончила с жизнью, это огорчило его, но он не чувствовал бы за собой никакой вины, так как не мог поступить иначе. Приезд стоил ей пятьсот рублей, взорвалась мать, разразилась упреками в адрес мужа, утверждая, что он монстр, но когда выздоровеет, не оставит его одного.
Графиня умоляла Маковицкого передать мужу подушечку, которую он так любил, ее она привезла из Ясной. Душан Петрович согласился, не видя в этом подвоха, но Толстой сразу понял, что это из дома, и потребовал объяснений. В замешательстве доктор сказал, что ее просила передать Татьяна Львовна. Узнав, что дочь в Астапове, Лев Николаевич обрадовался и позвал ее.
Первым делом стал расспрашивать о Соне. Таня не могла соврать, но вопрос был: «Кто остался с мамой?» – и она честно ответила, что сыновья, врач и медсестра. Он интересовался, чем занимается жена, как себя чувствует, ест ли, не собирается ли приехать. Дочь попыталась сменить тему, боясь, что отец слишком волнуется, но тот сказал: «Говори, говори, что же для меня может быть важнее этого?» [680]
Смущенная Таня не знала, что отвечать, но беседовали они долго. Совесть ее была неспокойна.
Семейная драма быстро стала достоянием публики. Первыми в Астапово прибыли журналисты, которые останавливали каждого выходящего из дома начальника вокзала, умоляя рассказать свежие новости. Софья Андреевна, не знавшая, чем занять себя, охотно встречалась с ним, излагала свою версию событий. Патэ телеграфировал оператору Мейеру снимать вокзал так, чтобы в кадре было его название, семью, известных людей, вагон на запасном пути, где живут родные Толстого; потом отсылать пленки в Тулу. Но в России запрещено было фотографировать вокзалы без специального разрешения. Журналисты протестовали, говорили, что им не дают работать. Доложили в Москву, разрешение было получено – теперь на маленьком вокзале то и дело был слышен треск фото– и киноаппаратов. Словно с цепи сорвавшись, снимали все: платформу, шлагбаум, сад, заснеженную, грязную деревню, серое небо. Сергеенко сторожил вход в домик, пуская туда лишь немногих избранных, названных Сашей и Чертковым. Телефон звонил без конца. Телеграф не справлялся с работой. После полудня третьего ноября доктора опубликовали первый врачебный бюллетень о состоянии здоровья Толстого: воспаление левого легкого, бронхит. Министр внутренних дел, опасаясь манифестаций, рассылал шифрованные телеграммы, требуя принять необходимые меры и держать наготове конную полицию. Отряд жандармов прибыл в Астапово.
Писатель не подозревал о царившей вокруг суматохе и стремился самостоятельно вести хронику событий: вернулся к дневнику, тетради в клеенчатой обложке, – и на странице сто двадцать девятой карандашом написал несколько строк, которые с трудом можно разобрать – рука его дрожала: «3 ноября. Ночь была тяжелая. Лежал в жару два дня. 2-го приехал Чертков. Говорят, что Софья Андреевна. В ночь приехал Сережа, очень тронул меня. Нынче, 3-го, Никитин, Таня, потом Гольденвейзер и Иван Иванович. [681] Вот и план мой. Fais ce que doit, adv… [682] И все это на благо и другим, и, главное, мне». [683]
Вечером началась болезненная икота, которую Маковицкий и Никитин пытались остановить, давая подопечному теплое молоко с сельтерской водой. Когда ему поправляли подушки, он со вздохом сказал: «А мужики-то, мужики как умирают».
Вскоре начался бред: Толстой хотел продиктовать что-то важное, но язык не слушался его, различить можно было отдельные бессвязные слова, и он сердился на дочь, которая их не записывала; чтобы успокоить отца, стала читать вслух выдержки из «Круга чтения»; когда уже не могла продолжать от усталости, ее сменил Чертков; все ночь чередовались они у постели Льва Николаевича, который засыпал, просыпался, переспрашивал фразу, которую плохо расслышал.
Утром четвертого ноября прошептал:
«Может быть, умираю, а может быть… буду стараться…»
И беспокойно ворочался, тяжело дышал, наматывал на пальцы угол одеяла, морщил брови вслед какой-то мысли, которую не мог высказать, грустно вздыхал.